В тот день именно пятый завет был темой нравоучительных собеседований и испытания совести. («Кто, за что, где, кого, сколько раз, как, когда»), «Было воскресенье, — думает, проверяя самого себя, Франсиско Легаспи, — примерно около трех пополудни, уже наступил час возвращаться на ранчо, когда встретился с нами Педрито Руис, погонщик, ехал он как будто из Сан-Антонио и нам сказал, что лучше бы свернули мы по верхней улице, потому как тут, на углу, у Национального знамени, торчал Гумерсиндо, вдребезги пьяный, и всех задирал, играя пистолетом и крича, что никого не пропустит; ну а я, скорее всего из любопытства, не обращая внимания на предупреждение Педрито, пошел дальше по улице; вскоре слышу дикие вопли и выкрики пьянчуги; на углу, да и кое-где в окнах и дверях торчали зеваки, мужчины и женщины; самим страшно, но не уходят. Я иду — с чего бы мне сворачивать перед выпивохой, мне од ничего плохого не сделал, да и ему я тоже ничего плохого не сделал, к тому же, поверни я, было бы хуже: он бы еще больше обнаглел, а потом все бы меня подняли на смех, и тогда уж нипочем не избавишься от славы труса — никто бы руки мне не подавал, стали бы меня травить и вызывать на драку. Гумерсиндо сидел на краешке тротуара, рядом с ним — бутылка, никак не мог он ее поставить, она то и дело падала, а он то вопил, то бормотал что-то непотребное; завидев меня, заговорил, — мол, давай выпьем вместе, но я не обращаю на него внимания, иду себе дальше. «Ты что, не слышишь меня, такой-разэтакий: никто мимо меня не пройдет, потому как я так желаю, и командует тут моя правая нога, ты что, не слышишь, сукин ты сын?» — кричит он. А что ему отвечать: пьянчуга он — вот и все, ну я и продолжаю себе идти, однако не теряю его из виду; тогда он прицеливается прямо в меня и посылает пулешку; спьяну, конечно, промахнулся, но прошла пуля прямо над головой; тут уж я осерчал, остановился как раз у дверей Лоэры, — дверь-то была закрыта, — посмотрел, не утихомирился ли он; нет, смотрю, прет прямо на меня, разъярился, так и сыплет ругательствами, а он стрелок-то отменный, даже когда пьян вдребезги; я ему кричу, чтоб не подходил ко мне, а он все прет на меня. И никто не осмеливается его остановить. «Если сделаешь еще хоть шаг, застрелю!» — крикнул я ему, а вместо ответа он послал мне другую пулешку, ну тогда…»
— И ты против заповеди грешил, завязывая ссоры, оскорбляя ближнего, злобствуя, тая дурные желания и всяческие обиды — в помыслах, в словах, в делах… Что, против кого, сколько раз, из-за чего, как, когда…
И под слова диакона всплывали в памяти тысячи воспоминаний, связанные с разными местами, и всякого рода подробности; многое вроде бы забыто до поры до времени, однако, как оказывается, живет в памяти нетленно: —
Когда, после бичевания, зажгли свечи в часовне, следов крови оказалось куда больше, чем в прошлую ночь; трудно было дышать из-за невыносимого запаха креозота и формалина, — этими жидкостями опрыскивали помещение, чтобы запахом смерти еще сильнее пробуждать раздумья о грядущей кончине.
Ужасы Страшного суда, о коих повествовал загробным голосом сеньор священник, его громовые возгласы: «Изыдите, проклятые отцом моим! Низвергайтесь в геенну вечную!» — в конце проповеди, повторенные затем, в ночь на среду, и в час бичевания, уже каким-то другим, потусторонним голосом, под удары в жестяные листы, пронзительные звуки трубы и другие внушающие тревогу шумовые эффекты, подорвали остатки сопротивления дона Романа Капистрана, — вырвался у него глухой стон, и Этой ночью он присоединился к тем, кто сбросил с себя рубашку, чтобы хлестать бичом по голому телу.