Частые польские деревни. Хутора. Местность бедна, уныла и безлюдна. Бурые поля, каменистая почва. Слева — леса, справа — холмистая равнина. Мелкие группы деревьев — березы, елки. Нехолодная бесснежная зима.
На шоссе Радом — Опочно десятки разбитых немецких машин, штабных, грузовых, легковых. Кровавые мерзлые тряпки. В кюветах и рядом, на поле, валяются обезображенные трупы с задранными к небу головами и окровавленными лицами. Здесь работали наши танки. Все поля вокруг покрыты белыми шевелящимися листами бумаги. Откуда столько бумаги?
Я и сейчас помню это поле, покрытое шевелящейся бумагой. В этом шевелении, шелестении был какой‑то живой ужас рядом с трагической неподвижностью мертвецов…
Я не верю в идею загробного страдания или блаженства в зависимости от земного греха или от земной же нашей безгрешности. В этой идее есть что‑то от коммерции.
Теряя телесную форму, дух не должен уничтожаться, но лишается воли и времени, то есть коренных условий страдания и блаженства. Он существует как бы диффузно, до того момента, пока родственный дух живущего своей волей не соберет его к страданию или блаженству. В этом смысл культа предков — непревзойденного учения о бессмертии единичной души.
Дух усопшего не может быть судией духа в телесной форме, не может быть ему критерием, ибо лишен перед ним обязательств времени и воли. Наоборот, дух телесно воплощенный как бы верховодит бестелесным, отвечает за него и, как своему дитяти, старается принести блаженство, будучи нравственным духом.
Не потому ли с такой тревогой мы наблюдаем наших детей, ибо только их нравственный дух может поднять нас к бессмертию.
Я нравствен не для того, чтобы себе обрести бессмертное блаженство. Я нравствен, чтобы блаженным стал ты, — в благодарность тебе за то, что дал мне телесный облик, высшую форму всякого духа.
Опочно. Вблизи идет бой с прорывающейся колонной немцев. Будем отдыхать, если дадут. Немцы, видимо, решили обойти Опочно стороной. У нас горючего километров на 20. Продовольствие отстало в Русском Броде.
У самого въезда в Опочно — мост. Перед ним — два десятка грузовиков, отставших от передовых частей. Шоферы покинули кабины, потому что из придорожных кустов выходят сдаваться трое немцев. Я видел, как они шли, подняв руки, без оружия. А шоферы ждали возле машин. Вдруг раздались выстрелы, и двое немцев упали. Я подскочил к шоферам. И крикнул, схватив за рукав третьего немца:
— Что вы делаете?!
Не мешкая, я потащил немца за собой и подсадил его на свободное место в своем «виллисе». Все это произошло в одно мгновение. Мы тут же въехали в город. Немец был без шапки, желтоволосый, средних лет, в очках. Его била крупная дрожь.
— Русские не расстреливают пленных, — сказал я фразу из разговорника. Это было первое, что пришло мне в голову, да я и не знал других успокоительных фраз по — немецки. Когда я заговорил, немец глядел на меня, а я обернулся к нему с переднего сиденья. Его белесые глаза в красных прожилках были широко раскрыты, почти выкатились. Он никак не мог уразуметь, что я ему сказал, и мне пришлось снова повторить фразу из разговорника…
20
Весь день под городом редкая орудийная стрельба, автоматные очереди со всех сторон.
Приходят сдаваться немцы, группами и поодиночке. Маленький, лысоватый курчавый немец, давно не мытый, с гноящимися глазами. Он сдался от голоду, его обыскали. Он попросил, чтобы оставили фото жены. Ему отдали фото.
Партизанский мальчик Ванька Радзевский вызвался конвоировать этого немца до сарая, где содержались другие пленные.
Он отвел его на несколько шагов и пристрелил.
22.30. Чудом отыскался «студебеккер» с продовольствием. Только собрались ужинать, эскадрон немецких кавалеристов ворвался в город и рванул как раз на нашу улицу. Мы, однако, не растерялись и, развернув пулеметы, ударили вдоль улицы. Немцы повернули обратно.
Так надоела эта нервотрепка, что выехали из города и расположились в деревеньке вблизи Опочно, чуть в стороне от шоссе. Испортили нам ужин, сукины дети.
Немецкие части продолжают отступать по шоссе, минуя Опочно.