– Нет больше доброй воли! Бог дал, бог и взял. Выкиньте это из головы. Теперь надо бороться не на жизнь, а на смерть. Все нужно начать сначала и поднять бремя в десять раз тягчайшее! Сколько крови, страданий, трудов, славы впитают в себя чужие поля – кто угадает? Но кое-что останется. Из всех дорог, которые скрещиваются на распутье, одна поведет куда нужно! Жилы будут рваться, кровь брызнет из-под ногтей, но ничего не поделаешь. Нужно идти в вечный поход. В ниспосланных карах нужно все искупить и в муках создать величие духа. А о себе скажу только одно: меня найдут повсюду и всегда, пока есть сила в этих мышцах и кровь в этих жилах. Ничто не заставит меня свернуть с пути. Сотни обвинителей поносят меня за то, что я будто бы немец, что я еще знаменщиком учился у Морица Бельгарда[189] и умницы Блюхера[190] слепо повиноваться приказу, строить полки и вести их в бой. Мало того – жена у меня немка! Я – кондотьер! Ищу легкого хлеба и авантюр. Нет клеветы, которой они не возвели бы на меня. Я знаю, они опорочат мое честное имя. Они не пожалели для меня даже последнего заряда – обвинения в измене. Что бы я ни делал, все – за прусские талеры. Ну да бог с ними! Пусть наговорится Хадзкевич! Товарищи по несчастью,
как писал Данте в изгнании, именно здесь, в Вероне.
– Плюнуть с презрением.
– Но, с другой стороны, князь, тоже не очень большое удовольствие выстаивать у дверей французских вельмож, обивать чужие пороги, клянчить для своих солдат жалованье, сапоги, жалкую одежду, право на борьбу и право на смерть. Не очень приятно из сплетен о слабостях парижских и цизальпинских директоров узнавать, по какому пути следует идти, по каким потайным ходам и дорожкам. Идти по ним наугад, без передышки, днем и ночью, под гнетом тысячи забот и огорчений. Не высыпаться и недоедать, питаться и тешиться одной только надеждой. Разве я не мог пойти на службу к прусскому королю и искать его милости. Последнее свое гнездо, Пежховец, я продал. Теперь у меня остался только солдатский хлеб, которым кормился и мой отец. Кондотьер! Отправляйтесь, князь, в свой вояж, а то вдруг вам припадет охота отведать нашего хлеба и соли. А умный поэт говорит, что горек этот хлеб, «лучше не родиться!..»
Он посмотрел князю в глаза с иронической усмешкой и на прощанье пожал ему руку.
Дерзновенный
В месяц nivôse[192] VI года республики на закате одного из пасмурных январских дней «гражданин» Гинтулт в закрытом одноконном фиакре направлялся на набережную Люнет. Уже месяц с лишком сидел он в Париже без дела. Князь знал его прежде, перед грозой. И теперь он долго осматривал этот город, точно совсем не знал его. Князь старательно избегал встреч с соотечественниками какого бы то ни было направления, как со сторонниками Барса,[193] так и Мневского,[194] которые, впрочем, в это время объединялись на решении созвать сейм. Все свое время он употреблял на то, чтобы заглянуть в самую душу республики, единой и неделимой.
В этот день ему было как-то особенно не по себе.
Мокрый, холодный снег таял, заливал и грязнил улицы. Стены намокли, лица у людей были неприятные и как будто заплаканные. Сам князь продрог до костей, так что зуб на зуб не попадал. Весь этот мир, с которым он теперь знакомился, который, вернее сказать, вдруг раскрылся перед ним, события огромного значения, стремительное их течение, вести, ползущие из глухих углов, отголоски давних событий, все новые и новые тайные слухи, бесстыдные и отвратительные в своем бесстыдстве, – все это пошатнуло в недрах его души устои, которые он привык считать непоколебимыми, вполне определенными и неотъемлемыми. Они еще не пали, князь поддерживал их в эти тяжелые дни своей жизни, однако надвигались новые события, такие, на первый взгляд, как будто смешные, и мучили его ужасно. Правда, в душе он все время смеялся и давал волю своему острому языку, но шутке всякий раз сопутствовал бессильный вздох, тревожный и мимолетный, как тень. Все оставалось на месте. Мир не рухнул и не рассыпался в прах. Жизнь шла, мчалась вперед, ключом кипела от пробудившихся сил.