В то время как в наших частях зрели такие замыслы, из главной квартиры прибыл в Модену генерал Виньоль[414] для выполнения нового плана. Он привез нам предложение первого консула принять французское подданство, раз мы не можем больше оставаться вольными легионами, а на службу к королю Этрурии не хотим идти, чтобы весь мир не считал нас наемной челядью. «Кто из вас, – говорил генерал, – ступит на французскую землю, тот получит все права французского гражданина». Мы поверили. Тогда нас тут же перестали называть польскими легионами и переименовали в полубригады чужеземных войск. Одиннадцать пехотных батальонов сократили до девяти, переформировав их в три полубригады. Около ста офицеров в награду за заслуги потеряли место. Два полка были направлены на службу в Цизальпинскую республику, а третий должен был остаться в Этрурии. Штаб легионов отстранили от командования. Первая полубригада тут же получила приказ направиться в Милан. Таким образом наши части были разъединены. Все попытки генерала спасти легионы не имели успеха. Проект высадки на семи островах и захвата Мореи не был одобрен хитрым министром. Командующий вернулся в унынии и объявил о роспуске легионов.
После того как все это случилось, третьей полубригаде задержали за несколько месяцев жалованье; а когда из-за крайней нужды офицеры не могли никуда уйти, вышли пятая и шестьдесят восьмая полубригады, которые были приведены в боевую готовность и получили приказ в случае сопротивления с нашей стороны применить оружие. Обе эти полубригады окружили нас численно превосходящими силами и под дулами пушек принудили в Ливорно погрузиться на фрегаты.
– И куда же? – прошептал Цедро.
– Куда? Сначала говорили, будто бы в Тулон, а потом сказали правду.
– На Антильские острова? – пробормотал Трепка.
– Да, паны братья.
– Вы так похваляетесь своей честью, а вас с оружием в руках…
– С оружием в руках…
– Надо было умереть, а не идти по принуждению.
– Легко слово молвится, да не легко дело делается… Нас и тогда не оставляла надежда. Мы говорили: «Погибла нас тысяча, погибла другая, и третья погибнет, а мы все-таки выстоим!» Не десятая, так двенадцатая тысяча, а все же вернется домой. Великий полководец дал слово. А солдат слово вождя высоко ценит. «Только, видно, – говорили мы тогда, – не пришел еще черед этой последней тысячи». А господа офицеры! Вот послушайте с сердцем открытым и подумайте…
Господа офицеры нашей полубригады хоть и видели, что их ждет, однако не хотели тайком уходить со службы, не хотели в тяжкую годину бросить солдат, с которыми они сражались в боях, с которыми исходили горы и долы. Ни один не покинул Ливорно, чтобы спасти свою жизнь, хоть и можно было это сделать.
Они дали слово чести поляка разделить с братьями участь. Правда, потом я слыхал, что по дороге в Геную, когда наши офицеры шли вместе с нами, чтобы погрузиться на корабли, один офицер окружил их эскадронами французской кавалерии, чтобы никто не смог спастись бегством. По его доносу офицеры были также заподозрены в заговоре и бунте, что ускорило приказ о погрузке на корабли. Когда военные фрегаты отплыли от берега Генуэзского залива, он остался на берегу. Это был первый и последний случай предательства в легионах.
– Расскажите, сударь, что же было с вами, – попросил Цедро.
– Я был в сто тринадцатой полубригаде, которая тринадцатого июня поднялась в Ливорно на палубу фрегата. Зря генерал Риво[415] с пехотой, артиллерией и конницей окружил нас и теснил к порту, в этом не было надобности. В полном порядке остановились мы на каменной пристани. В строю ожидали шлюпок. Порыв отчаяния овладел нами, как буря. Та неистовая буря, которая в этот день поднялась на море! Помню… За тихой бухтой из черной бездны хлещет белая пена, заливая холодную стену, одинокий каменный мол, уходящий на юге в море. Небо днем черно, как в полночь, а в нем недалеко, кажется тут же, совсем близко, маячит угрюмая скала Капраи. Маяк поблескивает на ней раз за разом, раз за разом, словно тягостный сигнал тревоги. Птицы с криком кружат в свинцовом небе. Как молния падают они в седые буруны, в жестокую бездну, в пену, которая сечет и обжигает их, – и снова взвиваются на крыльях ввысь, пока не исчезнут в небе. У ног твоих между камнями море рыдает и стонет. Как оно ревет! Как шумит!
На самом конце мола стоит домик сторожа. Кажется, он присел и выжидает. Выгнул спину, прикрылся мохом каменной кровельки – и терпит невыносимую муку. Вот с разбега ударилась об него волна справа, издалека, с Эльбы или Корсики, налетел вал, как дикий, разгоряченный скакун… В порту ветер потише. Только покачивает наши корветы. Надувает, натягивает нижние паруса, так что снасти гудят и свистят. Верхние паруса все свернуты. Большой парус, который моряки называют grand wual de rnizen,[416] иногда только вздуется, словно попробует свою богатырскую силу.
Потом команда: «По шлюпкам!»