Наш брат поляк, знаете, не долго горюет. Вздохнет разок-другой в трудную минуту, выругается на чем свет стоит, да тут же и утешится каким-нибудь пустяком. И слышишь, уже песню поет… Ему лишь бы вместе быть, лишь бы друг дружки держаться, тогда все нипочем. А оставь даже самого доброго молодца на два дня одного, так он тебе так расхнычется, что хоть брось. Видели мы, как австрийские части рассыпались по долинам и далеко-далеко по голым утесам штыки на нас, скелетов, точили. Мы им кричали: «Подойди, подойди-ка поближе, ненасытный, да по дороге оборотись вороном, чтобы склевать нас без остатка!»
Вдали расстилалось широкое море. Как вспомню я его!.. Далекая синяя земля идет оттуда на две стороны света, на восток и на запад, и пропадает и тает в тумане небес и в тумане моря. Есть такое место, где не разглядишь уж ее, – ускользает от самого острого глаза, – и так долго ты на нее смотришь, чтобы непременно подметить, как уходит она вдаль между небом и морем, что даже слезы затуманят глаза. Ближний зубец гор, Портофино, врезался в море с левой стороны, а с правой стороны, за городом Савоной, земля уже еле была видна. Оттуда далеко было видно, как колышется море, шумное, гульливое, переливчатое. Эх, море мое, море! Там я тебя узнал… Залив мой, залив… Высились там над ним голые скалы, а в их сожженные солнцем расселины впивался ястребиным когтем серый, колючий кактус. В ущельях лежали высохшие русла потоков – дороги, по которым ходят только злоба да ярость бури, рожденной в морях. Жили мы там на осыпях, где не найдешь тени, чтобы укрыться от жгучего солнца. Кое-где попадался там только кривой куст самшита, а под ним столько тени, что даже голову не спрячешь.
В последние дни обороны начался у нас сильный голод. Крутые улицы Генуи! Темные и узкие ущелья, куда никогда не проникает луч солнца!.. Когда случалось проходить по ним к порту, чтобы хоть из моря что-нибудь выловить на шпильку, согнутую крючком, эти улицы были пусты, точно все жители города вымерли. Когда мы бродили там, как бездомные собаки, в поисках хоть каких-нибудь объедков, чтобы хоть чуточку подкрепиться, мы не раз смотрели смерти в глаза. Просунешь, бывало, осторожно нос в темные холодные сени, сразу рявкнет на тебя итальянец, зеленый с голодухи, или дуло тебе прямо ко лбу приставит, а то еще на цыпочках, с кинжалом за рукавом, ходит, как молчан-собака. Не раз в отчаянии бродили мы так от одной норы к другой… А что толку? Все равно в животе было пусто.
Капитулировали, наконец, наши «бартеки» – Массена и Сульт.[410] Вышли остатки легионов из города по направлению к Марселю. Без гроша в кармане, без сапог и одежи, в рваных, истлевших лохмотьях, полуголые и голодные, побрели мы по французским горам. Зима была, дожди, беда! Исцарапаешь, бывало, искалечишь, изранишь босые ноги так, что они распухнут, как каравай хлеба, возьмешь дощечку, бечевкой к ноге вместо подошвы привяжешь – и пошел дальше. Лохмотья с плеч сваливались… Идем, бывало, через итальянские деревни в приморских Альпах, смеются над нами красивые девки, стоя на пороге своих каменных домов, и пальцем показывают на наши наряды. Только ранцы у нас целы да шапки. А то все дыра на дыре. Срамота! Тут господа командиры давай нас подбадривать! Идет это наш Слонский, парень видный, бравый молодец, идет твердым шагом, важно так и гордо. Мундир на нем белой ниткой в ста местах починен, сапоги каши просят так, что по всей шеренге слышно. Кишки марш играют, что не нужно нам никакого оркестра… А ему все нипочем! Ус у него топорщится, сам он надулся, напыжился, точно три обеда сразу съел, мина такая, что сам черт ему не брат.
– Держать строй! – рявкнет, как услышит, что мы в шеренгах покряхтываем. – Равняйсь! Знай, братцы, что Речь Посполитую в ранце несешь!
Сразу бодрей зашагаешь и голода не чувствуешь.
Трепка медленно ходил по комнате. Время от времени он останавливался и покачивался, прислонившись к стене. Сквозь зубы он безотчетно насвистывал любимую песню.
Странник вздохнул и замолчал.
– Ну, а потом что с вами было? – тихо спросил Цедро.
– В Марселе такая же нас ждала беда. Директория нас знать не хотела. На последние гроши офицеры покупали солдатам обмундирование, одевали в военную форму вновь прибывших и ставили их под старое знамя.
Прибыли офицеры, взятые в плен в седьмом году в Мантуе[411] и одиннадцать месяцев просидевшие в пустом монастыре в Леобене. Получив свободу, они сразу же двинулись к нам. За ними стянулись солдаты, которые покинули город во время капитуляции, пересекли гору Ценис и скитались по Франции. Потом не было дня, чтобы по одному, по двое не являлись товарищи, которые были взяты в плен и направлены в кандалах в австрийские полки, а теперь опять бежали из императорских войск и за сотни миль разыскивали свои части в легионах. Командовать ими стал генерал Кралевский, а после него Карвовский.