Офицеры видели, как с солдат и унтер-офицеров, захваченных врасплох в тесных переулках, срывают погоны и бьют их ими по лицу, как таскают их за волосы, топчут ногами, тащат по уличной грязи, как вяжут им руки и ноги. Они увидели, наконец, как срывают офицерские мундиры с тех, кто заслужил их своей храбростью в сражениях перед лицом двух армий, привязывают руки к дулам ружей, чтобы прогнать сквозь строй. – К оружию! – раздался крик.
Было уже поздно. Австрийцы разорвали колонну на несколько частей и окружили каждую часть. Оружие было вырвано из рук. Из частей, стоявших ближе к мосту, несколько сот солдат незаметно проскользнуло к цитадели и избежало участи своих товарищей. На группу из двадцати офицеров-артиллеристов тоже обрушилась австрийская пехота с винтовками наперевес. Австрийцы обступили офицеров плотным кольцом рядов в десять. Поняв, что произошло, офицеры выхватили шпаги. Защищаясь, они стали плечом к плечу и образовали круг. Молча стали они разить неприятеля. Шпаги их, со свистом описывая огненные круги, разбивали ружья и штыки австрийцев. Офицеры рубили сплеча. Кто-то принял на себя командование. Молниеносными, неожиданными ударами они теснили солдат и прокладывали себе путь. Но вот один, за ним другой, третий упал на землю, проколотый штыком. Оставшиеся в живых, при виде этого небывалого в истории позора, пришли в ярость от обиды и муки. Они дрались исступленно. Гинтулт словно ослеп. Он врезался один в самую гущу солдат и рубил, готовый на смерть. Вдруг толпа по приказу расступилась. Издали, с улицы въезжала генеральская свита, а за нею, окруженный блестящим штабом, на красивом коне генерал барон Край де Крайова. Майор Круликевич, без шапки, с окровавленной шпагой в руке, бледный как смерть, двинулся ему навстречу и, издали указывая ему, что творится, требовал приказа прекратить преступное избиение. Фельдмаршал, с выражением презрительной насмешки, окинул всех прищуренными глазами и небрежно проговорил:
– Все, что делается, делается на основании секретного дополнительного параграфа капитуляции от двадцать восьмого июля. Здесь нет никакого беззакония. Дезертиры, бежавшие из-под знамен его императорского и королевского величества, будут переданы каждый в отдельности полку и батальону, к которому они принадлежат.
Фельдмаршал пришпорил коня и хотел проехать в сторону. Но майор Круликевич гневно схватил за поводья его лошадь и не отпускал, хотя над головой его были занесены австрийские сабли. Голос у него пресекся. Налитыми кровью глазами он впился в фельдмаршала.
– Гарантирую всем жизнь, – процедил фельдмаршал.
В эту минуту с противоположной стороны, понуждаемый толпою офицеров польской конницы, подъехал бледный Фуассак-Латур. Подъезжая к концу моста, генерал закрыл глаза. Польские офицеры бросали ему в лицо оскорбления. Князь Гинтулт сломал свою шпагу и с презрением бросил ее ему в грудь.
Из рядов кричали:
– Предатель!
– Клятвопреступник!
– Ты совершил преступление, какого не видел еще мир: ты коварно предал беглецов!
– Смотри теперь в глаза тем, кто уцелел в боях, в которых бестрепетно умирали их братья.
– Мы отдавали тебе жизнь за наше дело и честь. Мы говорили тебе, как рыцари: если ты хочешь бросить нас на глумление врагам для спасения французов и себя, имей мужество сделать это открыто. Мы знаем, что нам делать. Ты солгал под присягой!
– Мы говорили, что, если ты нам открыто скажешь, что ты намерен с нами сделать, мы запремся в пороховой башне и своими руками бросим огонь и взорвем себя на воздух. Позор тебе, предатель!
Фуассак-Латур поднял глаза. Потом белую, дрожащую руку. Молча глядя на поруганную толпу пленных, он долго салютовал им.
Часть вторая
В прусской Варшаве
Как и в первый раз после возвращения под родительский кров, Рафал провел в Тарнинах четыре года. Он пахал, сеял, косил, жал, свозил снопы, молотил и продавал хлеб. В руках у отца, который распоряжался им, как приказчиком, экс-философ превратился в слепое и глухое орудие его высшей, всесильной воли. На свои личные нужды он получал несколько медяков, да и то в случае особого благоволения, а все необходимое выдавалось ему натурой, расчетливо и осмотрительно. Добыть немного наличных, чтобы одеться хоть сколько-нибудь по моде и погулять в городе, Рафал мог только из таких источников, как тайная продажа хлеба из закромов, незаконно налагаемая на мужиков дань, урезывание корма рабочим лошадям. В душе помещичьего сынка родилась в результате глухая злоба против одежды, которую ему приходилось носить, против работы, которую ему приходилось исполнять, против всего, что его окружало. Никто не понимал его, и он никого по-настоящему не ценил. За все это время Рафал если и выезжал из дома, то не дальше соседних деревень. Всего два-три раза ему случилось побывать в Сандомире. Зимой, на масленицу, он ездил на вечеринки в соседние усадьбы, и это было бы для него большим развлечением, если бы не муки, которые он испытывал при встрече с соседями, одетыми по последней моде.