Внешний мир как бы оторван от души, он повис, как гнетущие, тяжелые отрепья, которые нельзя стряхнуть, и нет сил носить, потому что ничего общего нет у души с ними… Люди снуют и суетятся кругом, словно погруженные в волны особенного эфира, тонкой и печальной мглы. Они шумят, их движения бессмысленны и грубы и камнем падают на голову, на темя, на грудь и плечи. Между тем люди уже привыкли к его услугам. Они требовали их, как от рабочего, получающего поденную плату. И он шел тогда тем же путем, но уже словно телега без лошадей, которую толкнули с горы по проложенной колее. Видя нее меньше и меньше, все слабей и слабей понимая, что же кругом происходит, не различая даже лиц, он продолжал все-таки делать свое дело. Щеки его стали пепельными, скулы обозначились. Глаза ввалились. Уста замолкли. Движения рук выражали уже скорее волю живого духа, чем действия тела.
И теперь, проснувшись и сидя на своей постели, он закутался в шинель и, весь уйдя в себя, думал о том, что надо вставать и идти на службу. Болезнь сломила его. Руки и ноги отяжелели и стали как дубовые колоды.
«И зачем ты, дурак, здесь остался?» – услыхал он внезапно чью-то дьявольскую насмешку.
Сразу же перед его духовным взором раздвинулась, словно завеса, стена дома, и за нею он увидел пустоту, никчемность и смешную тривиальность своей жертвы. С минуту оглядывал он все от начала до конца, сверху донизу. Все, что он делал тут, поглотит земля так же, как поглощает она дождь, так же, как поглощает она кровь застреленного человека, – и все исчезнет. Не останется и следа. Кто в силах отличить дерево, вспоенное дождем, от дерева, выросшего на крови? Чьи очи прольют слезу? Чья грудь вздохнет? Последний проблеск твердости угас во тьме.
– Не пойду больше никуда! – проговорил он вслух, точно проклиная несчастных, которые ждали, когда же раздастся шорох его шагов. Он повалился навзничь и закрыл глаза.
– Подыхайте! Мне все равно. Теперь и я, наконец, побездельничаю.
Князь закутался в старую зеленую военную шинель и стал сжиматься и выпрямляться, стараясь унять дрожь. Он заснул мертвым сном…
Вдруг прогремел орудийный залп. Окна ходуном заходили в петлях. Зазвенели жалобно стекла. От шума, который едва уловимо отдался в стенах, они затряслись, как в тифозной лихорадке. В дымоходах с грохотом обрушились пласты сажи.
– Вот оно, – прошептал князь.
В ту же минуту он откинул полы шинели и встал. По старой привычке, умывшись, он сел за дорожный туалет, последнюю изящную вещь, тщательно побрился и причесался. Потом, уже под аккомпанемент нескольких десятков пушек, он старательно почистил мундир. Когда князь вышел на улицу, канонада уже была неслыханная. Он так хорошо знал голоса пушек, которые зависят от удаленности их, что сразу отличил батарею Ределя и единороги[267] Аксамитовского от отрывистого лая орудий Моне[268] из крепости и Якубовского из Сан-Джорджо. Вот звенят снаряды с бастиона Сан-Алексис, с бастиона Лютерьен, с retranchements Charles…[269] Князь шел по улице Гарети и машинально, почти бездумно считал залпы. Он прятался от солнца. Под стенами уже легли итальянские безжизненные тени, точно плащи, неподвижно повисшие на голых стенах. На улицах ни живой души. То тут, то там из-под ворот выглядывала курчавая голова уличного мальчугана, или в темные сени пряталась испуганная женщина. Князь, за четыре месяца привыкший к постоянному грохоту пушек, шел медленно, свесив голову на грудь.
Вдруг какой-то особенный, незнакомый треск поразил его в грудь, точно удар кулаком. Это у углового дома на перекрестке двух улиц, у тихого дома, дремавшего в тени своих деревянных жалюзи, обрушился весь угол. Груда кирпичей с оконными переплетами свалилась на середину улицы в нескольких десятках шагов от князя. Сначал он не мог понять, что случилось. Но какое-то бледное лицо в вырванном окне… В ту же минуту в эту стену ударил снаряд, вспыхнул огонь. Снаряд пробил вторую дыру, разлетелся тысячью мелких, едва приметных осколков, которые закружились в десятках мест, в радиусе каких-нибудь ста сажен. К счастью, князь стоял примерно в пятидесяти шагах от места взрыва, так что осколки бомбы пролетели над его головой. Один из осколков долго еще кружился на мостовой. Когда он перестал кружиться, князь, невольно ступая на цыпочках, подошел к нему и посмотрел с такой осторожностью, как будто заглядывал в пропасть. Он увидел продолговатый осколок железа, обломки кованых ребер на нем, остатки тлеющего еще холста и смоляных шнуров…
– Каркас,[270] – вздрогнув, прошептал он.