Никто не обернулся, шли, как шли: жизнь влекла вперед, в гору, в родную даль. Лука сморкался.
Но смерть стала настигать и их. Первый упал Трофим Егоров.
– Сил нет… Заме… замерзаю…
– Ты! Убью, чорт! – вспылил Лука.
Повалился и Николай.
– Измаялись мы, Лука, – проговорил Егоров. – Поспать бы…
– Огня бы… – Поесть бы… – Хо-оло-дно…
– Что ж, ребята, неужто смерть? – уныло сказал Лука и замигал. – Неужто возле своего берега пропадать…
– Где он, берег?! – подавился слезами Илюшин. – Поводырь, чорт… Погубитель. Слепых тебе водить. Ведь околеваем мы…
Широколобая луна жгла холодом. Мороз усиливался. Егоров, свернувшись в клубок, как собаченка, лежал на бриллиантовом снегу, скулил. Николай с Илюшиным не попадали зуб на зуб, корчились от стужи. Лука подпрыгивал, ругался, клял судьбу. Илюшин вскочил, перевернулся, опять упал и заплакал, что-то бормоча. Николай Ребров поймал ухом, что похожий на мальчишку писарек прощается с белым светом, с матерью, и тоже заплакал, но тихо, скрытно, горько:
– Несчастный, несчастный, несчастный, – монотонно твердил он, как в бреду.
На беглецов катилась смерть, кругом мертво и тихо, бескрестный погост Пейпус-озера выжидающе белел.
Илюшин высморкался, протер глаза и вдруг радостно, как ястреб:
– Огни, огни!
– Где? – завертел головой Лука. – И впрямь – деревня, – сразу погустевшим голосом проговорил он. – Молись.
Илюшин визжал, прыгал козлом от одного к другому.
– Боже правый, господи… – бухал Лука головой в снег. – Ох, мати богородица… Детушки, жана…
Тормошили Луку, целовали в лохматые волосы, в провалившиеся мокрые щеки.
– Лука Арефьич!.. Батюшка… Отец родной… Пойдем.
Словно медвежьей крови влили в жилы, словно отхвостали ноги в жаркой бане веником, четверо путников зашагали на огни. И только тут, в этот судный миг, каждый понял до конца, каждый оценил по-своему, что такое жизнь, что такое гибель, и из гибели в радость, из смерти в жизнь устремился каждый.
А впереди, и совсем недалеко, темной полосою берег. Два-три огонька, как едва различимые искорки все шире, все ярче зажигают душу путников, и в их остуженной крови вспыхивает и трепещет великая радость бытия. Только теперь Николай вспомнил вслух:
– А как же те? Трое-то?
Но всяк думал только о себе, всяк шел своей тропой и – уползай прочь, в гибель, в смерть, на тропе лежащий.
– Огонек погас… И другой… Лука! Огни погасли…
– Ничего. Ложатся спать.
Шли молча, и каждый уже был в России, дома, в кругу своей семьи. Луна миновала облако и лицом к лицу столкнула беглецов и берег. И вдруг все четверо в один страшный крик:
– Вода!!
Между ними и берегом, на расстоянии сильно брошенного камня, заблестела широкой рекою гладь воды. Потрясенные, в диком ошеломлении смотрелись путники в холодное отражение луны.
– Озеро вскрылось у берегов, – охнул Лука, лицо его вытянулось, и шапка полезла на затылок. – В жизнь не попасть… Давайте всем миром гайкать… Авось лодку подадут.
– А вдруг красный раз'езд? Перестреляют.
Николай Ребров поднял жердь и осторожно зашагал в опорках по ледяной воде, ощупывая жердью дно:
– Это наледь! Иди, товарищи, – закричал он. – Это с берега снег согнало, а лед осел…
Вода забурлила, зафыркала от четырех пар ног, как от винта парохода, луна расплескалась на тысячи головастиков и змеек, пустившихся в серебряный скользящий пляс. Вода не глубока, едва хватала до колен, промерзшие в лед ноги удивились обнявшему их мокрому теплу.
Берег гол и темен, над ним чернел сонный лохматый лес, мертвящий свет луны трогал голубым взрыхленные сугробы на опушке. И так стремилась душа в этот родимый лес, к русским медведям, к русским лешим, к убогим избам с тараканами и вонью, к румяным молодицам, к девкам, к покрытым седым мохом мудрокаменным древним старикам. Лететь бы, лететь с граем, с криком, как желторотая стая воронят!
По подстывшей за ночь вязкой глине беглецы покарабкались наверх. Все закрестились, вздохнули полной грудью. Лука, на радостях, тотчас же после молитвы матюгнулся, погрозив кулаком за озеро:
– Гори эта армия огнем! Гори!!
Николай, всмотревшись в ночь, крикнул воспаленным голосом:
– Товарищи!.. А ведь на озере огонь. Это наши!
– Верно, – подтвердил Егоров, – я видал, хворост валялся.
Возбуждение сменилось небывалой дрожью, из уст путников вместо слов, вылетела непонятная гугня:
– О-го-ньку… Деде… де-ревню…
Ноющий зубастый холод вгрызался в организм и гулял в нем, как в коридоре, ноги то холодели, то вспыхивали, будто раскаленные иголки жалили их, как пчелы. Люди зашевелились, заметались. Потрескивая сучьями, шарились по лесу, искали деревню, деревня провалилась. Кто-то упал во тьме, кто-то кричал:
– Эй!.. Кто живой?..
И вот все четверо сбились в пустом брошенном сарае. Должно быть, развели костер, – не здесь, не там, неизвестно где, – должно быть, сушили рубище, прогревали тело, палили огнем, жгли сердце, кости, кровь, оттаивали замерзшую душу и глаза, но глаза смежались, душа смыкала крылья, а лунные лучи, в обнимку с лучами лесного мрака, плели крепкий, трудный сон.
Глава 22. Родные русские туманы.