- Погиб... Погиб я... Анафемски малодушен оказался... Колпак, дрянь, тьфу!.. баба! - бабьим голосом выкрикивал он, притопывая пяткой в пол. Я не один, не один... Еще трое вернулись... Страшно. - Он подошел к юноше и неуклюже опустился пред ним на колени. - Колечка, голубчик... Страшно. Этот сволочь, возница, чтоб ему, чухне, поколеть, таких ужасов нагородил - беда. Будто бы много наших померзло, и только счастливчики благополучно выбираются. Толстопузый дурак я, чорт... Сидел бы я, толстопузый, во Пскове, нет! Чорт понес отечество спасать. Ну и подыхай, старый дьявол, здесь... Сидоров, дружище... Давай пить, пить, пить!
- Есть, ваше благородие, - и Сидоров достал из своего топорно сделанного сундучка завернутую в грязные подштанники бутылку с ромом и кусок сыру.
Павел Федосеич жадно выпил целый стакан и сразу расхолодел.
- С холоду, оно приятно, - улыбнулся Сидоров.
- Колька! Вьюнош! - закричал толстяк. - Знаешь, кто это? - и он похлопал Сидорова по плечу. - Это ангел, это спаситель твой. А я подлец, и кузен твой подлец, и все мы подлецы, бросили тебя, миленького нашего, больного мальчишку. А вот он не бросил... Запомни, вьюнош, русского мужика!.. На всю жизнь запомни!.. Ведь, кто нас бежать-то подбил, кто горел этой идеей-то? Он, Сидоров. А вот остался. Это не подвиг с его стороны? Подвиг!.. Христианский! Ближнего возлюбил... А ведь ты ему чужой, - толстяк обнял Сидорова и плакал у него на плече. - Не Сидоров ты, а Каратаев, знаешь у Льва Толстого Каратаев такой есть, солдат... Вот ты его внук-правнук...
- Так точно, - сказал Сидоров, простодушно улыбаясь. - На нашей деревне Каратаевы имеются... Конешно, кузнецы они... - Нос его еще больше закурносился, и узенькие глазки потонули в скуластых лоснящихся щеках.
- И ты больше не денщик Сидоров, ты знаменитый крепким русским разумом, мягким русским глупым сердцем потомственный мужик. Пей, гражданин Сидоров!.. Колька, пей!
Николая Реброва качало и потряхивало, и кто-то в дальнем углу, за самоваром, срывал и вновь набрасывал на гроба, на кучи гробов, рогожу.
Наступил рассвет. Красный фонарик под потолком погас. Павел Федосеич, мертвецки пьяный, лежал на ковре, широко раскинув пухлые ноги. Он слюняво жевал и мямлил, левый глаз его полуоткрыт и подергивался, как в параличе. За окном мутнело полосатое утро, внаклон заштрихованное медленным пунктиром догоняющих друг друга снежинок, и бессонные глаза Сидорова точно так же мутны, медлительны и бледны, как за окном рассвет.
Но, когда окреп день, и пики елок четко зачернели на мглистом небе, Сидоров доставил больного в лазарет и чуть не на себе втащил его по высокой лестнице.
- Беглец! Несчастный беглец! - вскричал Дешевой, смачно обсасывая куриную лапку.
На губах Николая Реброва жалкая улыбка и взор утомленных, ввалившихся глаз его со щемящей тоской окинул стены недавней своей тюрьмы.
Стремительно-нервная походка - чек-скрип, чек-скрип, - и в самую больную точку, в мозг, в душу град упреков.
- Дарья Кузьминишна, - взмолил лысый, и его треугольное лицо сложилось в тысячи морщин, - умоляю, полегче с ним.
- Дарья Кузьминишна! Да вы посмотрите, каков он! - как бревно с горы, бас Дешевого.
- Они совсем больные-с, - жалеющим голосом и Сидоров. - Они несчастны-с.
* * *
Юноша на этот раз, действительно, тяжко заболел. Прошло мучительных три дня. Военный доктор зауряд-врач Михеев, молодой, но облезлый человек, распушил Дарью Кузьминишну, сменил сиделку, оштрафовал караульного, но эти меры ничуть не улучшили состояния больного. Нервно-потрясенный, он метался, бредил, с его головы не снимали ледяной пузырь.
За эти три дня двухэтажный дом туго уплотнился вновь поступившими больными. Вместо пучеглазого Дешевого и лысого офицера, выбывших из лазарета, в маленькой комнатке Николая Реброва пять человек тяжко больных.
И вот, среди ночи - изразцовая печь не печь, изразцовая белая печь их белая комната, там, под Лугой. Конечно так: отец, мать, сестренка, все пьют чай. И он, Николай, пьет чай. Что ж тут удивительного? И что-то удивительного есть, но оно в глубине, в провалах, какие-то горькие туманы мешают удивиться.
- Коля, твой чай остыл, - говорит мать.
- Сейчас, мама, погоди, погоди, сейчас, - вот он расхохочется, вот вспомнит, захохочет иль заплачет.
И так все просто, тихо. Отец плывет, утонул в газетном листе, как в море. Хочется обнять его, приласкаться. Тихо, хорошо и на сердце тихо.
- Пожар, пожар! - Это какой-то хулиган, мерзавец промчался мимо их белой комнаты, там, под Лугой. Хулиган кричит: - Пожар, пожар! - и сразу блеск.
Николай Ребров вскочил. И все вскочили: темно.
- Огня! Свету! Мы горим!
Шум, беготня, крики, изразцовая печь. Нет изразцовой печи, все изразцовая печь, все гвалт, костер и пламя...
- Скорей! Выносите скорей! Тише, осторожней.
- Этого, этого, этого!.. Ну!!
- Бегите!.. Зовите!.. Телефон! Телефон!..
И в самую больную точку, в мозг.
- Закрывайте шубой... Закрывайте одеялом...
- Сестрица! Куда?
- На улицу, пока на улицу... Ну!..