— Девочки пять, а мальчишки по десять с Владимиром Петровичем…
— Полезно это?
— Для армии и флота — совсем хорошо, — это Иван.
— У меня раньше и сердце болело, и голова, а теперь совсем перестало все, — это Оля.
— А у меня гланды были, а теперь даже купаться решил…
— Сейчас купаться?
— Если с умом, то почему же нет, — это я.
Контраст разительный — мы в спортивных костюмах, а Иван да Марья в зимних пальто.
Мы бежим. Впереди дорога. Ожидание красоты. Ожидание поэзии. Ожидание взросления. Ожидание любви. Ожидание новых надежд — это все в них. А от них ко мне переходит эта острота несказанных ожиданий.
И мы бежим.
— Плечи чуть назад. Посвободней. Дыхание! — это я девочкам говорю.
И им нравится расправлять плечи, выполнять мой совет. Нравится это дозволительное прикосновение учителя к недозволенному. У нас тысяча разных дел сегодня. Сразу после зарядки мы идем к нашим подшефным третьеклассникам, затем надо навестить больного Юру Савкова, потом ребята помогают друг другу по математике и русскому языку, затем, уже после уроков, идут на комбинат.
Чернов говорит об этом:
— Вот списки бригад на следующую декаду. Обо всем договорились с руководством комбината. Работать будут в две смены по три часа…
Я ничего не спрашиваю у Чернова, а он говорит и говорит, точно отвлекает меня от мрачных моих мыслей, и ребята следят за моим напряжением, а Чернов будто торопится выложить мне всю программу декады нашего содружества с деревообделочным комбинатом: намечено дать три концерта там же, прямо в цехе, место отличное, и сцена, и декорации, то, что нужно, фанера, доски в нашем распоряжении, ребята из цеха помогут. Я действительно забываю о кратком, но бурном разбирательстве, которое состоялось вчера в учительской и о котором, впрочем, тут же (и после никто и никогда не вспоминал) точно забыли. Не было! Ничего не было: ни заключенных, ни Светы Шафрановой с кульком бутербродов, ни самого разбирательства. И я не думал над тем, почему все это произошло так, почему забылось все, почему набросились на меня сразу все, а потом точно кто сказал им: «Не надо об этом. Нельзя об этом. Это надо похоронить в себе навсегда!»
И педагоги ко мне, я даже удивился, и оба завуча, и Иван Варфоломсевич, и Новиков, стали еще ласковее относиться: и на концерт на комбинат пришли (здесь все было хорошо), и посетили нас, когда мы в цехах работали, настоящим производительным трудом занимались, и восхищались:
— Надо же, Чернов Валерка сам, по доброй воле работает.
— А кто бы мог подумать, что Шафранова будет так трудиться!
И это все говорилось вслух, там же, в учительской, и спрашивали у меня: «Да как же вам удалось?»- «А не надоест ли детям?» — «Неужто по сто рублей заработают?»
И я отвечал на все вопросы, и только много лет спустя я расшифровал их выражения лиц, улыбки, участие.
Они со мной как с больным, какс ребенком. Впрочем, в это участие была вкраплена и их тревога, и их сознание вины передо мною, и ощущение надвигающихся перемен.
Это приближение перемен лучше всего ощущали дети. Они хотели говорить о прошлом, о будущем, а я запрещал говорить. Не принято. Точнее, в прошлом можно было искать только хорошее. В будущем — прекрасное. А в настоящем? Пожалуй, и я ориентировал детей на положительное отношение ко всем людям. Я и к Марье, и к добродушному Ивану Варфоломеевичу отношусь с любовью, доверительно. Мне жалко их: не по своей воле они ходят по моим пятам, выкладываются. Я вижу, как они ежатся от холода, как им неловко оттого, что ощущают они неприглядную омерзительность своей роли, как они, будто посрамленные, уходят прочь.
— Шпионят, — это Черя сказал им в спину.
— Не смей так говорить, — это я.
— А что, неправда?
— Не твое дело, — это скова я.
— Почему так жизнь устроена? — это Саша.
— Жизнь прекрасно устроена, — это снова я.
— Вам так надо говорить? — это Алик.
— Конечно, мне за это деньги платят. А если бы не платилн, — я бы говорил: «Черт знает что, а не жизнь».
— Хмы, — это мальчики. Все разом.
— А почему вы с нами возитесь?
— А я не вожусь. Это вы со мной возитесь, — мой ответ.
— Как это?
— Очень просто. Если бы не вы, я б умер. Лицо вспыхивает у Светы, а затем румянец переходит к Оле.
— Значит, мы вас спасаем?
— Конечно, и за это вам надо доплачивать из моей зарплаты. С северными, разумеется.
— Лучше из зарплаты Марьи и Ивана, — это Черя.
— Не смей так говорить… — это я, И Свете: — Света, накинь пальто.
— Жарко, не могу.
— Я кому сказал!
Света смотрит на меня, как иной раз смотрит мать на своего ребенка. И нежность, и улыбка, и игра в строгости.
И я вижу, что у Светы сегодня появилось что-то такое, чего не было ни вчера, ни позавчера. Появилось что-то такое, что выше и сильнее всего на свете, по крайней мере у женщин, одухотворенность: у этой девочки засветилась не просто весна, в ней засветилась та спокойная, жизнелюбивая страсть, которая будет ей верным, долготерпящим и милосердным другом на многие годы потом.
И когда еще двадцать лет пройдет, Света мне скажет: «Без этого я была бы другой».