Когда Лонги начал спускаться в Пи, где Капатас разместил свою штаб-квартиру, ему показалось, что он вот-вот задохнется. Эме учился жить так, как живет в горах насекомое. Он привык к морю и считал, что высота, прославляемая за то, что она «открывает горизонты», напротив, заслоняет их. Там, где он предполагал увидеть открытое пространство, его со всех сторон окружали стены. Он еще не знал, что просторы, тянущиеся, насколько хватает глаз, открываются только с плато или с вершин. Горы, ущелья, теснины, цирки, расселины — ты словно в заточении.
Чем выше он поднимался, тем теснее обступали его стены, и ощущение того, что ты заточен, все усиливалось. Особенно ощутимыми становятся все трудности этого стокилометрового пути, этих переплетающихся, топчущихся на одном месте дорог, когда подумаешь, что между Палальдой и Пи всего тридцать километров с высоты птичьего полета. Эти стены, обступавшие его, как в страшном сне, когда спящий должен дойти до конца галереи, которая суживается по мере того, как он продвигается вперед, были просто-напросто воплощением некоей внутренней закономерности: дорога на Манте походила на его жизнь и суживалась вместе с нею.
Первые контакты с жителями Пи не дали никаких результатов. Конечно, они были каталонцами, но в них не было ровно ничего от учтивости перпиньянцев, от площадной театральности баньюльцев, от безмятежности и уравновешенности жителей Палальды. И на войну им было наплевать. Все, что шло с равнины, вся эта Франция, которая лежала под ними и которая вспоминала о них лишь тогда, когда речь заходила о налогах и о реквизициях, вызывала у них недоверие.
С погодой тоже не повезло, от удручающей духоты бросало в пот. До чего же странной была мысль — избрать этот тупик отправным пунктом для побега!
Но удастся ли этот побег? Промашка в Лас Ильясе потрясла Лонги. Не был ли этот побег химерой, которой он тешил себя и которую дважды чуть было не поймал за хвост — речь идет, конечно, о Пор-Вандре и о Лас Ильясе? Да и в этих попытках, наверно, главную роль играл случай, а вовсе не его решимость, которая заметно поубавилась. Разве не уподоблялся он своим товарищам по бараку, товарищам, которые строили планы, которые контрабандой доставали бумагу, марки, одежду, которые осмеливались вести подкопы, которых всегда накрывали и которые в мире, обнесенном колючей проволокой, мечтали о свободе? С ним происходило примерно то же самое. Пюиг, должно быть, понимал это. И не относился ли он к Лонги с неким пренебрежением? К тому же Эме приехал в Перпиньян 28 мая, а сейчас было уже 12 июля! 46 дней! Это действовало на Лонги удручающе. Горы повергали его в уныние.
На другой день появился Толстяк Пьер, не потерявший ни грамма жиру. Все становилось на свои места. Тележка с плохо прилаженными колесами и два мула развозили ульи, сопровождаемые Толстяком Пьером, Санти или Капатасом.
Двенадцатого числа в полдень Капатас, Санти, Толстяк Пьер, Эме и двое мальчишек — любители меда из Пи — после четырехкилометрового подъема подошли к перевалу. Их приветствовали барашки. Лес Мускайу возвышался над чуть волнистым, неровным плато в цирке голубых гор. Испания была рядом. Капатас указывал на востоке Пла Гийем, с которого вы могли бы, если бы у вас были козьи копыта, добраться до высоко расположенной долины Теша. С востока на запад шли пик Костабонн, вершина Помароля — Маррана, которая задирала свой сиреневый нос и которая находилась уже в Испании; Дониа и Жеан, расположенные на самой границе Франции, — восхитительный полувенец, заканчивающийся пиком Редун и пиком Галлинас — оба они достигают высоты 2800 метров.
Альпийский луг пожелтел от жары. Пастух, который пас овец, собрал их в стадо. Вновь прибывшие поздоровались с ним. Пчелы? Да, они здесь есть, справа, на склоне горы. А он возвращается в Манте — это под ними, — в коричневую деревню, дремлющую на берегу речки, параллельной Ротхе.
Пастух, лицо которого словно было вырезано резцом и у которого была мягкая улыбка, хотя и не встречал прежде Пчелиного пастыря, но знал о его существовании. Вплоть до самой Палальды говорили: Капатас или Эспарра, реже — Пастырь. А за Палальдой его называли только Пастырем. Наверху Пастырь становился существом мифологическим.
Было бы невежливо оборвать на этом разговор. Блея и издавая запах жирового выпота, животные выходили из лесу. Как шло разведение скота? Плохо. Очень плохо. Во всяком случае, надо было подумать о том, чтобы уходить с вершин. А для барана это конец. Когда высокогорные пастбища истощатся, им, верно, придется спускаться вниз, тогда как пчелы поднимутся еще выше.
— Вряд ли, — сказал Капатас, — я предпочел бы дождаться осени здесь, только ведь никто ничего наперед не знает.
Для пчел эти места еще имели свою прелесть. Молочно-зеленые зонтики, маленькие гвоздики и васильки покачивались на фоне зарослей дрока, за которым в свою очередь вставали стеной сменяющие друг друга сосны и березы. Там и сям трепетали ветви рябины, дарившие этому времени года свои таинственные кровавые ягоды.
III