Нечего удивляться, что, обретя в Кабинете министров обширные полномочия, Артемий Петрович не мог ими благодарствоваться, ибо ему мечталась вся полнота власти. Полноты же не было: рядом мешался Остерман, а между Кабинетом и троном маячил Бирон. Выйти на широкую сцену можно было только при ласке императрицы. Какой бы символической ни была ее власть, самые державные дела – вроде объявления войны, четвертования первых сановников и назначения на их место новых – совершались только при ее ободрении. И Волынский сочинил донос, в котором уличал Остермана как главного помутителя всех добрых дел, совершаемых честными людьми.
Однако Артемий Петрович позабыл, что ободрениями государыни руководствует Бирон. Бирон же понял дело правильно, сообразив, что сегодняшние претензии Волынского к Остерману – репетиция завтрашних посягновений на него самого, и государыня отвечала с его слов Артемию Петровичу:
– Ты подаешь мне письмо с советами как будто молодых лет государю.
Но Волынский от гордыни потерял всякий страх.
– Резолюции никакой от нее не добьешься, – негодовал он, – герцог что захочет, то и делает (
Тут Волынскому донесли, что его самого обличают – кто-то сочинил на него басню:
В Петербурге тогда был один человек, умевший писать стихи так длинно и складно – секретарь Академии наук Тредиаковский. Волынский велел доставить Тредиаковского к себе, и едва тот взошел, изволил своеручно поправлять ему выражение лица. Кулаки у Артемия Петровича были крепкие, и секретарь Академии уехал от него с заплывшим глазом и неслышащим ухом. Наутро Тредиаковский поехал жаловаться Бирону, но пока сидел в герцогских покоях – туда по своим делам явился Волынский. Побивши Тредиаковского еще немного, Волынский велел взять его под караул и посвятил остаток дня продолжительным внушениям: когда секретарь Академии впал в беспамятство, его оставили паки под караулом.
На другой день происходил великий праздник, к которому Петербург готовился более месяца: женили придворных шутов – князя Го – лицына-квасника и дурку Буженинову. Для этого весь январь на льду Невы между Зимним дворцом и адмиралтейством строили ледяной дворец – чудо зодчества. Все в этом доме было как настоящее. Лед выкрашен под мрамор, окна – из ледяных пластин, из льда – столы, кровати, кресла, стулья, чашки, рюмки, свечки.
Со всей страны свезли по паре инородцев – башкирцев, калмыков, татар и прочих: гостей везли в санях, а сани запряжены свиниями, козлами, оленями да верблюдами. Молодые ехали на слоне в клетке (чтоб не упали или не сбежали). Шляхетство шествовало в машкерадных нарядах.
На Тредиаковского надели маску и, выведши перед гостями, велели прочитать стихи, сочиненные им в честь долгожданной свадьбы, а после снова отправили под караул.
На следующее утро к нему опять вернулся Волынский – сказал, что теперь хочет отпустить; велел караульному капралу дать десять палок, отбранил и вытолкал вон.
Тредиаковский подал рапорт о бесчестии по месту службы – академическому начальству. Академия наук доложила Бирону. Если бы Волынский не подавал записки про Остермана и не гневался приватно на императрицу и герцога, – уже в 1740-м году осталась бы Россия без первого своего поэта и вспоминали бы мы по сей день о том, как в самом начале творческого пути оборвалась жизнь просвещеннейшего нашего писателя.
Но в этот раз оборвалась жизнь не Тредиаковского, а его оскорбителя. Узнав из рапорта, что секретарь Академии изувечен в его покоях, Бирон велел государыне поднять следствие против Волынского по факту бесчестия, оказанного его герцогскому достоинству.
Стали искать свидетелей. Позвали дворецкого, служившего Артемию Петровичу, – тот сметливо и расторопно рассказал про все: как, у кого, когда и что вымогал Волынский, как бранно отзывался об императрице и Бироне, как составлял вместе с некоторыми своими конфидентами
Волынский медленно признавался во всем, кроме последнего пункта: «Злого намерения и умысла, чтоб себя сделать государем, я подлинно не имел». По обычаю, за упорствование в показаниях Артемия Петровича покачали на дыбе. Немного побили палкой и обломили одну руку. Но и с пытки он не признался в желании стать государем, а только вспомнил, как хвалил житье польских панов: «Вот как польские сенаторы живут: ни на что не смотрят и все им даром; польскому шляхтичу не смеет и сам король ничего сделать, а у нас всего бойся» (