Что было после того, как могила была закрыта и остался холмик, на котором не было ни венка, ни хотя бы одного цветочка, — я как-то не помню. Екатерину Александровну мы довезли до дома. С ней остались ее невестка и Рая. Зашли мы к ней или нет — не помню. Кажется, не заходя к ней, повезли сани к владельцу. Но помню, что когда совершенно закоченевшие пришли домой и хотели затопить печку — дров на месте не оказалось, кто-то за время нашего девятидневного отсутствия их унес.
[Ученик брата — Коваленков [346], вернувшись после войны в Ленинград, написал по памяти интересную акварель: комната брата, очень темно, на столе его тело, около головы на столе горит свеча. Брат окружен своими картинами. В головах на мольберте большое полотно «Пир королей», пропавший натюрморт, еще какие-то уже трудно определимые работы. У ног брата сидят Екатерина Александровна и я. Окна заклеены крест-накрест белой бумагой, за окном сгорбленная фигура, везущая тело умершего. Писал эту акварель Коваленков, находясь в больнице, тайком от врачей. Бумага, на которой он писал, склеена из нескольких кусков, в их числе рецепт. В мае 1970 он подарил мне эту работу. Как я была рада этому подарку! Храню его так же бережно, как и все касающееся памяти брата.
Акварель эта не имеет большой художественной ценности, но как память она очень интересна.
После смерти брата Екатерина Александровна осталась в той же комнате, где они жили когда-то вместе. Через комнату от нее, в том же коридоре жила невестка, жена старшего умершего сына со своей племянницей Раей. Они обе ухаживали за Екатериной Александровной, помогали ей, как могли, в то страшное блокадное время. С Екатериной Александровной встречались мы — сестра и я — нечасто. Мы обе работали, очень уставали и, понятно, голодали.
Все картины оставались у Ек[атерины] Ал[ександровны]. Сказать ей, что лучше было перенести их к нам, где они были бы сохраннее, так как у нас тогда была еще отдельная квартира, мы не решались, а Ек[атерина] Ал[ександровна] ничего по этому поводу не говорила; так они и оставались у нее. Единственное, что я могла в этих условиях сделать, это с большим трудом снять картины со шкафа, где они лежали, и в присутствии Ек[атерины] Ал[ександровны] пронумеровать все картины.
Не все, что я пронумеровала, перевезли мы к себе. Когда я по возвращении из эвакуации стала составлять каталог, зная, что картин было четыреста с чем-то, я в тетради каталоге проставила цифры от первой до четырехсотой, но когда начала заполнять, заполняла не по порядку, чтобы не беспокоить картины, а так, как они лежали у брата, я обнаружила, что несколько номеров остались незаполненными.
Екатерине Александровне было около восьмидесяти лет в это время. Она часто оставалась одна, голодная, картины лежали на шкафу, ничем не защищенные. Возможно, кто-то принес ей что-то съестное, бескорыстно, и она за это дала какую-то работу брата; возможно и другое. Цену работам знали, их было много, около них одна старая, голодная женщина, взять их было очень легко и без ее ведома. Трудно сказать, что было. Но картин не хватает, это достоверно. Если даже она сама их отдала, винить ее, понятно, никак нельзя. Время было страшное, и, видимо, ей было уж очень плохо, если она решилась на это. Но возможно и другое — говорили о каком-то пожарнике, будто бы ученике брата, заходившем к Ек[атерине] Ал[ександровне], а может быть было и то, и другое.
Прошло около пяти месяцев со дня смерти брата, не меньше. Однажды к нам позвонили, открыв дверь, мы увидели двух девушек, державших под руки Ек[атерину] Ал[ександровну]. Она была в своей старенькой меховой шубке, опоясанная белым вышитым полотенцем, на котором висела алюминиевая кружка. Ек[атерина] Ал[ександровна] еле держалась на ногах. Девушки, приведшие ее к нам, объяснили, что увидели ее, совершенно обессиленную, на Аничковом мосту и предложили проводить ее. Надо сказать, что после болезни, о которой я уже писала, она очень плохо говорила. Правда, брату удалось восстановить ее речь, но после его смерти, голода, одиночества — ей опять стало трудно говорить. Поэтому трудно стало и понимать ее. Но все же она смогла объяснить этим добрым девушкам свой путь, и они довели ее до нас.
Оказалось, что она ушла из дома еще накануне, не сказав никому ни слова о своем намерении уйти; где она провела почти сутки — осталось неизвестным — она не могла это объяснить нам. Ек[атерина] Ал[ександровна] осталась у нас, а я начала хлопотать, чтобы устроить ее куда-то. Но где бы я ни была, куда бы я ни обращалась с просьбой, говоря, что она народоволка, что ей почти 80 лет, что она совершенно одна, голодает, словом, в безвыходном положении, устроить мне ее удалось только в Дом хроников около Смольного. <…>