Беспомощное чувство ужаса порою охватывало Федотова. Природа не наделила его носорожьей («риноцерсовой») шкурой — и слава богу, иначе не было бы у нас великого художника. Но она не наделила его и теми личностными качествами, которые помогают человеку противостоять злу, сохранив себя и даже окрепнув в противостоянии. Пусть не качествами борца, вступающего в схватку, но умом всепроникающим, способным осмыслить суть вещей в противоречии жизни, а значит — подняться над ними, хотя бы в сознании своем подчинить их себе и судить о них с горечью и отчуждающим презрением.
На такое Федотов не был способен. Маленький человек, слабый и простосердечный, оказавшийся лицом к лицу со всемогущим злом, он мучился, размышлял, пытался постичь и заносил на бумагу, как нечто сокровенное, свои наивные суждения:
Или: «Большие царедворцы жадны и всё норовят себе…» и прочее. С тем, что он постигал своим огромным даром, его сознание, увы, не справлялось. Жизнь сумела-таки нанести ему тяжелый удар в самое чувствительное место.
Нам сейчас трудно до конца понять, какой отчаянный поступок совершил он, покинув полк. Дело заключалось не в том, что он променял неплохое жалованье гвардейского офицера на скудное пособие, а в том, что сделался частным лицом, сугубо партикулярным, живущим своей жизнью, обособленной от официальной. В России, где всяк был облечен в мундир и так или иначе зависел от вращения шестеренок в казенном механизме, подобная уединенность позволена была только людям, во всех отношениях незаметным и ни на что не претендующим, вроде отставных чиновников и офицерских вдов, тихонько прозябавших в Коломне или на Петербургской стороне, но только не человеку мало-мальски незаурядному, желающему что-то свершить и чего-то добиться.
Неутомимый честный труд за мольбертом, неустанное приобщение к высоким тайнам искусства, а по вечерам — скромная радость соединения с невеликими, но порядочными и приятными людьми — такая жизнь могла бы продолжаться долго, если бы самого Федотова она удовлетворяла, если бы в ней одной заключался его идеал. Но смирение его было паче гордости, да и в состоянии ли ужиться со смирением подлинный незаурядный талант? Честолюбие, не суетное, не мелкое, но истинное, высокого сорта, жило в Федотове — жажда большого успеха. За этот успех он готов был платить сполна — самоотвержением, трудом без устали, честным служением высокой идее; он готов был уединиться, закрыться, работать, постигать, чтобы однажды вдруг выйти и поразить всех, чтобы ахнула потрясенная Россия и слух о нем прошел по иным народам и Хогарт был бы наконец затмен.
Мечта Федотова начинала сбываться. Он вышел и поразил, он произвел фурор, не намного меньший, чем Карл Брюллов своим «Последним днем Помпеи», сенсацией 1836 года, и безусловно, больший, чем Федор Бруни своим «Медным змием», сенсацией года 1841-го. Признание пришло, и — он должен был это хорошо понимать — признание подлинное. Толпы, осаждавшие его на выставке, десятки людей, рвавшихся посетить его мастерскую, свидетельствовали об успехе небывалом. Казалось, он достиг желаемого. Но ничего от этого не переменилось, ни в его жизни, ни вокруг него.
Да и что, собственно, могло произойти? Назначение его вице-президентом Академии художеств? Отведение ему особняка под мастерскую? Присвоение ему чина действительного тайного советника? Возведение в графское достоинство? Спросить его, чего он так ждал, — он бы и сам не смог толком ответить. Ждал исполнения затаенных, сладостно-смутных мечтаний, торжества справедливости, воздаяния по заслугам… То был последний, заветный пункт его детского прекраснодушия, и этот пункт пал.