Ответ пришел скоро. Цензура разрешила воспроизведение «Сватовства майора», а в «Утре чиновника…» сочла неприличным изображение орденского креста «повешенным к домашнему костюму при неопрятных прочих околичностях». Но без ордена картина становилась просто бессмысленной. Пришлось отправиться в Академию художеств и раздобыть свидетельство о том, что картина показывалась на двух академических выставках, что «как Академиею, так и публикою достоинства в живописи сих картин признаны замечательными», однако и это не помогло.
Цензуре было не до замечательных живописных достоинств. Каждый цензор сам трясся как осиновый лист. Специальное разрешение требовалось даже для печати гравированной нотной бумаги. К этому времени существовало уже 11 разных цензурных ведомств, соревнующихся друг с другом в отыскании недозволенного; главной целью ставилось определение междустрочного смысла и рассмотрение не столько видимой цели автора, сколько цели предполагаемой. Старались цензоры так, что порою сам Николай I бывал вынужден слегка умерить их рвение, накладывая резолюцию: «Не вижу препятствий…» Над всеми же цензурными ведомствами стояло еще ведомство двенадцатое — «комитет 2 апреля», или «бутурлинский», созданный для негласного надзора над цензурой — «цензура взыскательная или карательная».
В конце декабря Федотов снова уселся за прошение — на этот раз самому попечителю Санкт-Петербургского учебного округа и начальнику Главного управления цензуры М. Н. Мусину-Пушкину. Он употребил все доводы, объясняя, что обстановка в жилье бедного чиновника не может быть иной: «…эти труженики обзаводятся всем только при случаях купить подешевле, т. е. старое, ломаное, негодное. Если бы иной при маленьком содержании нашел средства обзавестись лучшим, то это лучшее, может быть, оказывало бы его менее достойным подчас получить награду…»; «…там, где постоянно скудость и лишения, там выражение радости награды дойдет до ребячества носиться с нею день и ночь… звезды носят на халатах, и это только знак, что дорожат ими…» Вновь напоминал, что картина показывалась на двух петербургских и одной московской выставках, «но не слышно было жалоб, как это бывало в случаях чего-нибудь оскорбительного для нравственности или личностей»; вполне резонно указывал, что если картина, памятная всем зрителям, будет издана «в искаженном виде, не больше ли она даст повод к толкам двусмысленным». Под конец решился даже на крайнее — поведать «не как попечителю учебного округа, а как христианину» об отце, сестрах, двух пенсионах: «От имени сирот, Ваше превосходительство, прошу, не откажите снисходительности внять представленным мною причинам, или при недостаточности оных, наделить собственною Вашею добротою разрешить издание картины в настоящем виде».
Ни причины не показались достаточными, ни собственной доброты христианина начальнику Главного управления не хватило, и в просьбе было отказано. Да иначе и быть не могло. «…Просто невообразимое существо… Мусин-Пушкин. Этот уже ничего не видел, кроме непослушания; стихотворение, статья, лекция — все было непослушанием, как только было мало-мальски ново… изумительное богатство шутовства, которому потомство откажется верить» — так охарактеризовал его Анненков, таким его знали все. К подобному человеку можно было взывать о помощи только по крайней неосведомленности и наивности.
Упорство, с которым Федотов отстаивал «Утро чиновника…», может показаться чрезмерным — на первых порах хватило бы и одного «Сватовства майора», к печати все же разрешенного. Дело в том, что и с ним обстояло неважно. Литограф, некто Поль, будто брался литографировать, но долго тянул, ничего не делая, и в конце концов вовсе отказался, пришлось идти к другому, однако не сладилось и с тем. Да и не могло сладиться — ни на самое литографирование, ни на печать, ни на бумагу, ни на прочие неизбежные расходы не было денег, и в глазах любого дельного человека все предприятие выглядело по меньшей мере рискованным. Подписку так и не объявляли, видимо, стало ясно, что покупщиков отыщется немного.
Федотов пересилил себя и направил два письма Я. И. Ростовцеву, большому человеку, начальнику Штаба военно-учебных заведений, с которым во время оно отчасти был знаком. Письма были писаны препочтительнейше, но все же в них содержалось нечто интимное; видно было, что писал их бывший кадет, бывший офицер Гвардейского корпуса, привыкший видеть почти рядом с собою великого князя Михаила Павловича, а когда и самого Николая Павловича, и смеяться высочайше произнесенной шутке, — иными словами, «свой», имевший право на некоторую доверительность тона.