– И это говорите вы, человек, который никогда не принимает сторону большинства!
Рыцарь безнадежных битв отрывисто засмеялся.
– «Никогда» – это слишком сильно сказано. Все меняется, и жизнь не свод правил, вывешенных в канцелярии. Куда это нас с вами занесло?
Им преградила дорогу толпа на тротуаре перед Куинс-Холл.
– Не зайти ли? Послушаем музыку и дадим отдых языкам.
Милтоун кивнул, и они вошли.
Сияющий огнями зал был набит до отказа и весь курился синеватыми дымками сигар.
Заняв место среди бесчисленных соломенных шляп, Милтоун услышал позади насмешливый голос Куртье:
– Profanum vulgus![6] Пришли послушать прекраснейшую музыку на свете! Простонародье, которое, по-вашему, не понимает, что для него хорошо, а что плохо! Плачевное зрелище, правда?
Милтоун не ответил. Первые неторопливые звуки Седьмой симфонии Бетховена уже пробивались сквозь строй цветов на краю эстрады, и, если не считать голубоватых дымков – как бы фимиама, что курился в честь бога мелодии, – весь зал замер, словно один ум, одна душа скрывались за всеми этими бледными лицами, обращенными к музыке, которая нарастала и гасла, точно вздохи ветра, приветствуя несущихся из глубины времен освобожденных духов красоты.
Едва симфония отзвучала, Милтоун повернулся я вышел.
– Что ж, – раздался за его спиной голос Куртье, – теперь вы, надеюсь, видите, как все растет и совершенствуется, как чудесен мер?
Милтоун улыбнулся.
– Я вижу лишь, какой прекрасный мир может создать великий человек.
И вдруг, словно под напором музыки в душе его прорвалась какая-то плотина, он разразился потоком слов:
– Посмотрите на эту толпу, Куртье: нигде в мире нет толпы, которую так спокойно можно бы предоставить самой себе; здесь, в сердце величайшего, благополучнейшего в мире города, она ограждена от чумы, землетрясений, циклонов, засухи, от нестерпимой жары и леденящего холода, – и однако, видите, вот он, полисмен! Какой бы свободной и безобидной она ни казалась, как бы мирно ни была настроена, в ней всегда есть и должна быть какая-то сдерживающая сила. Откуда исходит эта сила? Вы говорите: из самой толпы. Я отвечаю: нет. Оглянитесь назад, на истоки человеческих сообществ. С самых первых шагов бессознательными орудиями власти, сдерживающего и направляющего начала, божественной силы оказывались лучшие люди. Такой человек, ощутив в себе мощь – поначалу физическую, – пользовался ею, чтобы захватить первенство, и с тех пор удерживает его и должен удерживать всегда. Все эти ваши выборы, так Называемые демократические органы – лишь отговорка для вопрошающих, подачка голодному, бальзам, утоляющий гордость бунтаря. Это не более как видимость, иллюзия, они не могут помешать лучшим людям достичь полноты власти: ибо такие люди ближе всего к божеству и раньше и лучше всех улавливают исходящие от него волны. Я говорю не о наследственных правах. Лучший – не обязательно тот, кто принадлежит к моему сословию, во всяком случае, я не думаю, чтобы в моем сословии лучшие люди появлялись чаще, чем в других.
Он замолчал так же внезапно, как начал.
– Не беспокойтесь, – сказал Куртье, – я вовсе не считаю вас человеком! заурядным. Просто мы с вами на разных полюсах, и скорее всего оба далеки от истины. Но миром правит не сила и не страх перед этой силой, как думаете вы; миром правит любовь. Общество держится врожденной порядочностью человека, содружеством людей. В сущности, это и есть презираемый вами демократизм. Человек, предоставленный самому себе, стремится ввысь. Будь это не так, ваши полицейские ни за что бы не могли блюсти порядок. Человек интуитивно знает, что можно делать и чего нельзя, не теряя уважения к себе. Он впитывает это знание с каждым вдохом. Законы и власть – это еще далеко не все, это лишь механизмы, трубопроводы, подъездные пути, словом, вспомогательные средства. Это не само здание, а лишь строительные леса.
– Без которых не построишь ни одного здания, – возразил Милтоун.
– Да, милый друг, но это далеко не одно и то же, – отпарировал Куртье. – Леса снимают, как только в них отпадает надобность, и открывается сооружение, которое берет начало на земле, а отнюдь не в небе. Все леса закона возводятся лишь для того, чтобы сэкономить время и предохранить храм, пока его строят, сберечь верность и чистоту его линяй.
– Нет, – сказал Милтоун, – нет! Леса, как вы их называете, – это материальное воплощение воли зодчего, без них не воздвигается и не может быть воздвигнут храм; и зодчий этот – сам всевышний, передающий волю свою через тех, чей ум и душа всего ближе к нему.
– Наконец-то мы добрались до самой сути! – воскликнул Куртье. – Ваш бог вне нашего мира. Мой – внутри.
– И им никогда не встретиться!
Только теперь Милтоун заметил, что они вышли на Лестер-сквер – здесь стояла тишина, театры еще не успели извергнуть шумные толпы; но в тишине этой было ожидание, фонари, точно приспущенные с темного неба желтые звезды, жались к белым стенам мюзик-холлов и кафе, и в их трепетном сиянии недвижная листва платанов казалась совсем светлой.