— Они не поняли, Генриетта. Мы расстались, я тут и не жила Я же вам говорила. Пять месяцев не была, я теперь в Лондоне.
— Вам не кажется, что вы должны поставить Роя на ноги, раз уж вы последняя пользовались его обществом?
— Ну зачем вы так, Генриетта? Меня обижаете, бедного Роя. Как будто ревнуете… Мы друг друга любили. Правда, очень. Вы это знаете? Вы понимаете, да?
— Насчет любви он мне тогда объяснил.
— А потом прошло. Ушло куда-то. Может, и верно слишком большая разница в возрасте, кто его знает. Наверное, мы так и не узнаем, Генриетта.
— Да, наверное.
— Нам с Роем долго было хорошо. Лучше некуда.
— Ну, конечно.
— Простите, я не то хотела сказать. Понимаете, теперь я с другим. Там все иначе. Что-то может выйти.
Генриетте становится холодно. Влажный холод, словно туман в саду, пробирает ее, заползает под платье, леденит живот и спину. Шэрон оказалась в больнице, потому что Рой просил ее вызвать. Тогда она не говорила, что теперь у нее другой.
— А можно я с ним попрощаюсь? На пять минут, хорошо?
Генриетта молчит. Холодно и рукам, и ногам, самым ступням, и груди. Смутно видит она крутые прохладные улочки, яркие цветы в траве — словом, то, к чему она убежала.
— Я понимаю, Генриетта, вам очень трудно.
Шэрон Тэмм уходит на эти самые пять минут. Теперь Генриетта не видит ничего. Она думает, похоронили ли собачку.
— До свиданья, Генриетта. Ему куда лучше, правда.
Хлопает дверь, как хлопала тогда, когда Шэрон сюда приходила, и позже, когда ушел Рой. Странно, думает она, если ты за ним замужем, носишь его фамилию, тебе уже нет той свободы, как этой девице. А может, жизнь, которую она обрела, все равно что «другой»? Скорее нет…
— Прости, — говорит он, когда она вносит еду. — О Господи, прости за все, что я натворил.
Он плачет, не может перестать. Слезы падают на яйцо, которое она для него сварила, на чашку бульона.
— Прости, — повторяет он. — Ох, прости.
Музыка
В свои тридцать три года Джастин Кондон торговал женским бельем, исправно разъезжая по пяти соседним графствам на «форде-фиесте» с образцами товаров и книгой заказов. Он покорно взял на себя эту роль, приняв предложение отца, бывшего коммивояжера. Каждую неделю по пятницам Джастин возвращался домой, как когда-то возвращался и его отец, и почти всегда в тот же самый час. Он по-прежнему занимал ту же комнату, которую в детстве делил со своими тремя братьями. Родители Джастина жили все в том же старом доме в дублинском предместье Тереньюр и никак не могли понять своего младшего сына, совсем непохожего на старших детей ни наружностью, ни всем прочим. Его темные волосы были всегда аккуратно подстрижены, отсутствующий, рассеянный взгляд придавал нечто загадочное круглому, вполне заурядному лицу. По выходным Джастин в одиночестве совершал долгие прогулки от Тереньюра до Дублина. В Сейнт-Стивенз-Грин он сидел на скамейке или бродил среди клумб, а иной раз отправлялся в Герберт-парк и лежал, растянувшись в траве на солнцепеке; его там приметили и судачили о нем. Было известно, что его совершенно не волнует ни ирландский травяной хоккей, ни гэльский футбол, он никогда не слушает спортивных репортажей по радио и уж тем более не ходит поболеть на стадион. Когда Джастин был моложе, он однажды в пятницу привез домой борзую и воспитывал ее как комнатную собачку, явно не подозревая, что эти четвероногие созданы для того, чтобы участвовать в собачьих бегах. «Бедняга Джастин, все чудит, недотепа», — не раз сокрушался отец, сиживая в пивной у Макколи. Матери хотелось, чтобы сын обзавелся семьей.
Родители никак не могли взять в толк, почему он решил остаться в отчем доме, хотя все было просто: Джастин полагал, что любое пристанище будет для него временным, и потому не стоит обременять себя хлопотами, связанными с переездом. Ведь в один прекрасный день он навсегда простится не только с Тереньюром, но и с Дублином, и с Ирландией. Простится с образцами товаров в «форде-фиесте», простится с «фордом», оставив его на стоянке у обочины дороги. Ведь на самом деле не будет же он до конца жизни торговать бельем из искусственного шелка, мотаясь по галантерейным магазинам, ему суждено иное предназначение. Он покинет родину вслед за другими изгнанниками: чаще всего он думал о Джеймсе Джойсе и еще о Гогене. Ему особенно нравилась фотография Джеймса Джойса в широкополой черной шляпе и длинном, почти до полу, черном пальто. Между прочим, Гоген был биржевым маклером, а Джойс уезжал из Ирландии в чужих ботинках. А потом ему тоже пришлось заняться коммерцией — продавал твид итальянцам.