Пастор, который во всем этом разбирался немногим лучше Бовенкампа, сказал тем не менее, что никакие политические взгляды не могут лишить человека отцовских прав, будь он даже предателем родины; самое лучшее, что Бовенкамп может сделать, — это пойти к Пурстамперу, то есть к отцу предполагаемого отца ребенка, и поговорить с ним. Бовенкамп и сам об этом подумывал, а потому, поблагодарив пастора, тут же отправился в город, так как не привык откладывать решение дел, касавшихся созревания и уборки урожая, рождения и смерти, на срок более долгий, чем время, затраченное на поездку на велосипеде.
Когда рыжеволосая, толстоногая Пурстамперша впустила Бовенкампа в комнату — она приняла его за спекулянта, пришедшего к ее мужу с предложением дефицитного товара, — то первое, что привлекло его внимание, был стоявший у окна сверкающий никелем радиоприемник. Теперь, когда все приемники были конфискованы, увидеть такую вещь в чьем-то доме было приятной неожиданностью. В комнате горело электричество, и, так как хозяин заставлял себя ждать, фермер начал нажимать кнопку за кнопкой, пока не поймал английский джаз, сообщения о военных действиях из Германии и какую-то тарабарщину из Франции и Италии. Свою шапку он положил на стол и чувствовал себя здесь как дома. Висевшие на стене увеличенные фотографии фашистских вожаков, среди которых мелькали и прусские усики Адольфа Гитлера, его нимало не смущали. Он даже не обиделся на то, что его заставляли ждать. Все в этом доме казалось ему безличным, деловым, официальным; он чувствовал себя здесь так, словно пришел в качестве просителя по делу Марии в министерство, где на основе представленных им бумаг должны были с ним во всем согласиться, признав его документы неоспоримыми. Наконец в магазине прозвенел звонок, он услыхал голоса и едва успел схватить свою шапку, как в комнату, вошел хозяин.
Молодой Грикспоор был, очевидно, в какой-то мере прав, когда говорил, что аптекарь чем-то похож на киноактера. По своему внешнему облику Пурстампер напоминал Дугласа Фербенкса минус bonhomie [29] последнего, а в его манерах было что-то диктаторское. Высокий, плечистый, темноволосый, с карими глазами, которые словно пробуравливали собеседника насквозь; щеки подергивало от нервного тика; все его движения были молниеносны; даже в движении, которым он выкладывал на прилавок тюбик зубной пасты, если покупательницей была девушка, было что-то ошеломляющее и угрожающее. Девушкам было опасно оставаться с ним наедине даже в аптеке, и до сорокового года у него на этой почве неоднократно бывали неприятности. Но все это кончилось в мае того года. Супруга, которую он обманывал с утра до вечера, стала такой же ярой сторонницей фашизма, как и он сам, и каждому, кто только хотел ее слушать, заявляла, что любит — именно любит — Гитлера; только таким способом удавалось ей хоть как-то отплатить мужу за измены, потому что он был ревнив и требователен к жене и по-своему к ней привязан, в особенности когда у него начинался понос, а это бывало примерно раз в месяц. Тогда ей приходилось за ним ухаживать и лечить его, что она выполняла с ловкостью тренированной сиделки. Сам Пурстампер, выходец из зажиточной буржуазной семьи, хотел быть врачом; на его книжной полке, помимо сочинений национал-социалистов — «Майнкампф» и юбилейного сборника «За народ и отечество» в синем переплете, — стояли также различные популярные медицинские брошюрки, касавшиеся, в частности, и проблемы внушения и самовнушения. Бовенкамп сел на предложенный ему стул и с места в карьер начал:
— Вы, менеер, наверное, уже знаете о том, что происходит между вашим сыном Кеесом и моей дочерью Марией?
Некоторое время Пурстампер глядел на него испытующим взглядом, потом покачал головой. Правой рукой он барабанил по столу. Он и на самом деле ничего не знал, но это вовсе не означало, что он вел бы себя по-другому, если бы был в курсе дела.
— Ну, тогда я вам расскажу, — сказал сбитый с толку Бовенкамп. Он оглянулся по сторонам, словно ему что-то мешало, потом довольно непринужденно подошел к приемнику, откуда лились нежные звуки негритянского блюза, сопровождаемые декадентским завыванием саксофона. Он нажал другую кнопку, раздался оглушительный треск, в эфире урчали и возились друг с другом какие-то мексиканские собаки, на смену им пришел успокоительный французский говорок, беседа о домашнем хозяйстве для нацистских женщин на немецком языке, потом все стихло.
Вернувшись к своему месту за столом, Бовенкамп сказал:
— Так будет лучше, а то трудно что-нибудь сообразить, верно? Мария беременна. Я был у пастора, и он сказал, чтобы я поговорил с вами…
— Вы, кажется, раньше приходили ко мне в аптеку, — сказал Пурстампер, он мог бы говорить очень внушительно, но с годами в результате общения с клиентами и предписанного нацистской партией панибратства приобрел вульгарный местный акцент. Впрочем, при желании он мог говорить и в самом деле внушительно, изъясняясь на безукоризненном голландском языке. Для энседовца это было вопросом чести.