Хотя лицо Схюлтса было освещено, а лицо его брата нет, постороннего сразу же поразила бы более видная внешность последнего. Лицо Августа Шульца было таким выразительным, до такой степени красноречивым и пластически совершенным, что казалось почти бессмысленным — бессмысленным из-за избытка смысла, причем смысла, понятного с первого взгляда. Это роднило его лицо с мордами животных; и действительно, в физиономии Августа было что-то от животного, от барана — блестяще стилизованный под человека баран. Длинный острый нос с горбинкой, раскосые, как у брата, глаза, но тяжелее и категоричнее, выражавшие вместо мечтательного лукавства железное самодовольство, тонкий рот со слишком маленькой нижней губой, светлые вьющиеся волосы — недоставало лишь двух изогнутых рогов, чтобы представить себе могучее и глуповатое животное, тотем первобытных народов в маскарадном костюме эсэсовца. Лицо Схюлтса было гораздо неопределеннее, загадочнее, человечнее. У него было лицо, у Августа же — характерная маска, не менявшаяся при разговоре и не выражавшая никаких чувств, кроме безоговорочной готовности к действию в его наиболее примитивной форме, а также некоторое презрение к тому, кто может воспротивиться этому действию или осудить его. Это презрение выразилось в складках около его рта, когда он сказал:
— Мне безразлично, что ты против нас. Но меня огорчило бы, если бы ты участвовал в балагане подпольщиков. Я достаточно насмотрелся на партизан в России, чтобы проявлять к этому снисходительность; но там они хоть что-то делают, а здесь настоящий балаган.
— Не беспокойся, меня тут хорошо проучили. Как мама?
— Неплохо. Она, конечно, очень испугалась, получив твое письмо.
— Поздравляю тебя с повышением… и с орденом.
— Не поздравляй меня, — смутился и опустил глаза Август. — Я воюю не ради награды, а ради своего удовольствия, и с особенным удовольствием за гиблое дело, оплеванное всеми. Лишь тогда борьба имеет какой-то смысл. Когда все против тебя, то знаешь по крайней мере, что имеешь противников. Тебе, возможно, это кажется слишком возвышенным.
— Возможно. Значит, ты не веришь в победу?
— Нет.
Беседа прервалась. Схюлтс давно знал, что брат после пятнадцатиминутного общения выдыхался и погружался в безнадежное молчание то ли потому, что ему надоедало говорить, то ли в эти четверть часа он расходовал весь свой запал, то ли исчерпывал тему разговора. Теория о противниках звучала очень мило, но она была нетипичной для умственной деятельности Августа. Не исключено, что он от кого-то слышал эту теорию: среди офицеров-эсэсовцев теперь ходит немало удивительных «философем», пока они еще способны философствовать. Одно доставило ему удовольствие: Август разговаривал на чистом голландском языке. Лишь в этом отношении он не стал предателем.
Схюлтс уже собрался напомнить брату о существовании «Петера Лорре», когда ему пришло в голову спросить:
— Не можешь ли ты помочь моему другу? Он — еврей, преподаватель немецкого, как и я, его арестовали за то, что он скрывался, других грехов за ним нет. Я не знаю, где он, возможно, уже в Германии…
— Не могу, — решительно, ни на секунду не задумавшись, ответил Август. — Я вытащил тебя отсюда, как брата; если бы ты совершил более серьезный проступок, то я не мог бы помочь даже тебе. Я не желаю вмешиваться в дела первого встречного жида.
Схюлтс побледнел от гнева, его руки сжались в кулаки.
— Очень жаль, что ты употребляешь это слово. Со мной в камере сидел гронингенский крестьянин, он тоже говорил о жидах, но он всего лишь невежественный крестьянин… Ладно, не будем ссориться… Мне пора идти, меня ждут внизу.