вича по отношению к самому Пастернаку. Так, в апреле 1924 года Ходасевич отговорил Горького печатать в берлинском журнале «Беседа» повесть Пастернака «Воздушные пути». Повесть была направлена против смертной казни, и Горький взял ее в номер. Ходасевич убедил его, что «Воздушные пути» уже были напечатаны в журнале «ЛЕФ». Рукопись повести не сохранилась, и полный текст ее нам неизвестен.
В 1926 году Ходасевич широко огласил свою позицию в парижской газете «Дни»: «Однажды мы с Андреем Белым часа три трудились над Пастернаком и весело смеялись, когда после многих усилий вскрывали под бесчисленными капустными одежками пастернаковских метафор и метонимий крошечную кочерыжку смысла»138. С этого момента Ходасевич занял непримиримую позицию по отношению к творчеству Пастернака. В своей рецензии 1928 года на книгу Цветаевой «После России» он допустил следующее высказывание: «Читая Пастернака, за него по человечеству радуешься: слава Богу, что всё это так темно: если словесный туман Пастернака развеять станет видно, что за туманом ничего или никого нет»139. «Словесный туман», «чудовищный метафоризм», «метафорическая муть» всё это самые деликатные выражения, в которые Ходасевич оформляет свое несогласие с поэтикой Пастернака и свое неприятие его жизненной позиции140. Очевидно, что и то и другое сформировалось в сознании Ходасевича гораздо раньше, чем выплеснулось на страницы периодических изданий. Еще в 1923 году (то есть сразу после интенсивного общения с Пастернаком в Берлине) он начал работать над стихотворением, в котором явственно обозначил разницу между собственным высоким по
265
этическим служением и «блеяньем» заумников-фу- туристов, среди которых числился им и Пастернак с его двумя книгами «Сестра моя жизнь» и «Темы и вариации»:
Жив Бог! Умен, а не заумен,
Хожу среди своих стихов,
Как непоблажливый игумен Среди смиренных чернецов.
Пасу послушливое стадо Я процветающим жезлом.
Ключи таинственного сада Звенят на поясе моем.
Я чающий и говорящий.
Заумно, может быть, поет Лишь ангел, Богу предстоящий,
Да Бога не узревший скот Мычит заумно и ревет.
А я не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон...
О, если б мой предсмертный стон Облечь в отчетливую оду!
Обратим теперь взгляд на Пастернака и посмотрим, какие чувства у него вызывали оценки Ходасевича. Слова о том, что Белый, Ходасевич и Горький « трудились над Темами и вариациями и отступили перед абсолютной их непонятностью»141, Пастернак с особенной горечью воспроизвел, очевидно еще по личным впечатлениям, в письме С. П. Боброву из Берлина. С особенной горечью потому, что именно книга «Темы и вариации» тогда представлялась ему наиболее доступной из всех его поэтических книг. Тому же Боброву он признавался неделей раньше: «Лично я книжки не люблю, ее кажется
266
доехало стремленье к понятности»142. Упреки в невнятности, темноте, немотивированной сложности поэтики Пастернак слышал в Берлине постоянно, исходили они от самых разных людей, принадлежавших к разным литературным группировкам как почитателей, так и противников его творчества. Эти упреки создавали устойчивое впечатление единого общего мнения русской эмигрантской среды о поэзии Пастернака. «Какой-либо обидной нетерпимости (политической, национальной, сословной или возрастной) здесь нет в помине, объяснял Пастернак Боброву. Здесь есть нечто другое. Все они меня любят, выделяют, но ... не понимают *»143. «Именно в Берлине Пастернак впервые столкнулся с удивлявшей его всю жизнь формулой признания в любви и, одновременно, свидетельством непонимания его стихов»144, свидетельствует сын поэта. Мнение о нем эмиграции заключалось собственно в том, что Пастернак вовсе не нуждается в понимании и не для этого пишет. Однако сам поэт с этим согласиться не мог. «...Я хочу, <...> чтобы мои стихи были понятны зырянам»145, с некоторым раздражением заявил Пастернак своему искреннему адепту Вадиму Андрееву в ответ на признание, что он «полюбил невнятность» его стихов. Такое придирчивое внимание представителей русского зарубежья к пастернаковскому слову было вызвано консервативным стремлением русской эмиграции к сохранению чистоты языка. Склонность к этой тенденции еще не покинувший Россию В. Ф. Ходасевич декларировал в известном стихотворении:
* В число непонимающих попал и Б. Зайцев, говоривший о «высоко изобразительной и неподдельной кубистиче- ской невнятности» Пастернака.
267
В том честном подвиге, в том счастьи песнопений, Которому служу я в каждый миг,
Учитель мой твой чудотворный гений,
И поприще волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу...