Пастернак не был холоден или равнодушен к происходящему, но свою боль он избывал иначе: в творчестве. Он интенсивно работал над романом, читал в кругу друзей и знакомых его первые главы, одновременно переводил огромный объем лирики венгерского поэта-романтика Шандора Петефи, почти тогда же — «Короля Лира», участвовал в поэтических вечерах, а в августе 1948 года перевел первую часть «Фауста». И все это на фоне резко обозначившейся травли со стороны представителей официальной литературы: еще в марте 1947 года была напечатана разгромная статья А.А. Суркова «О поэзии Пастернака», а в апреле 1948 года уничтожен тираж книги «Избранное». Все эти обстоятельства рождали ощущение безысходности и тоски, о которых можно забыть, но которые никак уже невозможно исправить. Немногим позже поэт делился пережитым со своей кузиной О.М. Фрейденберг: «У меня была одна новая большая привязанность, но так как моя жизнь с Зиной настоящая, мне рано или поздно надо было первою пожертвовать, и, странное дело, пока все было полно терзаний, раздвоения, укорами больной совести и даже ужасами, я легко сносил, и даже мне казалось счастьем все то, что теперь, когда я целиком всею своею совестью безвыходно со своими, наводит на меня безутешное уныние: мое одиночество и хождение по острию ножа в литературе, конечная бесцельность моих писательских усилий, странная двойственность моей судьбы “здесь” и “там” и пр. и пр. Тогда я писал первую книгу романа и переводил “Фауста” среди помех и препятствий, с отсутствующей головой, в вечной смене трагедий с самым беззаботным ликованием, и все мне было трын-трава и казалось, что все мне удается»{215}. Как видим, разрыв с Ивинской дался Пастернаку нелегко.
Начало 1949 года казалось удачным и в творческом, и в издательском плане. К осени была фактически написана пятая глава романа. Он двигался к концу, когда на Пастернака обрушилось несчастье, которое пережить ему было труднее всего: 9 октября арестовали О.В. Ивинскую.
«Еще когда обыск шел при мне, — вспоминала она впоследствии, — я заметила, что перебирая книги и бумаги, они отбирают все, связанное с Пастернаком. Все его рукописи, все отрывки записей — все было отложено и забрано. Все книги, которые Боря за это время надарил мне, надписывая широко и щедро, исписывая подряд все пустые странички — все попало в чужие лапы. И все мои записки, все мои письма — и ничего более. Меня вскоре увезли, а обыск продолжался. Узнав о моем аресте, Б.Л. вызвал по телефону Люсю Попову[22] на Гоголевский бульвар. Она застала его на скамейке возле метро “Дворец Советов”[23]. Он расплакался и сказал:
— Вот теперь все кончено, ее у меня отняли, и я ее никогда не увижу, это — как смерть, даже хуже»{216}.
Лирика живаговского цикла, которая в ноябре этого года выливается из-под пера Пастернака, полна живыми ощущениями, переполнявшими поэта. Образ, как тогда казалось, навек утраченной женщины обретает нетленные черты. Ощущение надвигающегося на них обоих небытия захватывает поэта:
Все время, прошедшее с момента ареста Ивинской до ее освобождения в 1953 году, Пастернак считал своим долгом поддерживать ее семью, оставшуюся фактически без средств к существованию.