Благодаря хлопотам А.В. Луначарского, лично знакомого с Л.О. Пастернаком, было получено разрешение на поездку в Германию обоих родителей для лечения. Инициативу отъезда взяла на себя старшая дочь Жозефина, которая уехала через Ригу в Берлин и подала документы на философский факультет Берлинского университета. «Я помню только желтую жару этого июльского дня, — писала она много позже, — желтую вокзальную площадь, воскресное оживление, песчаное покрытие платформы, уносящее меня в город, который я так бессердечно покидала, мою семью, ободряюще улыбавшегося Борю, Маму, сдерживающую слезы. Свисток, поезд начал двигаться. Из окна я видела мою любимую Маму, она была всем для меня, я видела, как она, потеряв самообладание, опирается на руки мужа и детей, рыдая, давая, наконец, выход своему горю»{78}. Обратим внимание на интонацию, с которой по прошествии многих лет Жозефина говорит о матери, записывая ее имя с прописной буквы. Не стоит думать, что это проявление сентиментальности пожилого человека или что связь с дочерью у Розалии Исидоровны была особенно близкой. Такое преклонение перед матерью проявлялось у всех ее детей без различия пола и возраста. И если с отцом Бориса связывали и разъединяли сложные отношения, основанные, с одной стороны, на восхищении и подчинении авторитету, а с другой — на стремлении вырваться из-под строгих ограничений традиции и найти собственный путь, то с матерью всё было совершенно иначе. Конечно, она тоже была для сына образцом для подражания, однако строгих рамок не ставила, но всей своей жизнью давала пример самоотреченной любви к близким, преданности искусству и умения органично сочетать то и другое вместе. Кажется, об этом писал Борис сестре: «Мама была великолепной пианисткой, именно воспоминание о ней, о ее игре, о ее обращении с музыкой, о месте,
Вслед за Жозефиной в Германию осенью 1921 года отправились Р.И. и Л.О. Пастернак вместе с младшей дочерью Лидией. Освобожденная жилплощадь в квартире была предложена знакомому семейству Фришманов, беженцев из западных губерний. Они впятером заняли комнаты сестер, родителей и большую столовую. Борис переселился в мастерскую, Александр — в гостиную. Эта диспозиция считалась временной, но обернулась многолетним испытанием для всех членов семьи.
После своего приезда в Берлин в 1922 году, когда выбор между эмиграцией и возвращением в советскую Россию был актуальной реальностью для многих деятелей искусства, Пастернак, избравший последнее, был лишен возможности увидеться с близкими более чем на десятилетие. В 1933 году, с приходом к власти в Германии Гитлера, стал всерьез обсуждаться вопрос о возвращении в Москву родителей. На Волхонке поселиться всем вместе не представлялось возможным. Понимая, какой трагедией может обернуться предполагаемый приезд в СССР отца и матери, Борис пытался в письмах предостеречь их. Обоснованно опасаясь перлюстрации, он прибегал подчас к эзопову языку. Родители обижались — оторванные от страшной советской действительности того времени, они воспринимали намеки сына как нежелание взять на себя хлопоты, связанные с их возвращением. Борис попытался практически решить жилищный вопрос. В письме он успокаивал родителей: «По-видимому, я с этого лета получу под Москвой отдельную дачу в писательском поселке, а осенью (в обмен на Волхонку) и квартиру. Я об этом раньше не заговаривал потому, что все последние четыре года провел в обещаньях такого рода и ни во что не верю. Но именно в согласии с этой душевной традицией я и твержу все время: переезжайте. А там увидим, вместе увидим. Что должен был я сказать или сделать большего, что большего вообще сделано до сих пор другими, не неблагодарными, но единственными решающими в нашей системе, — государственными руками? Так в чем же дело? И если остановка только в нашем негостеприимстве, то должен вас успокоить: это совершенный миф…»{80} Обсуждавшееся в течение шести лет возвращение родителей в СССР так и не состоялось из-за скоропостижной смерти Розалии Исидоровны в 1939 году. Кто бы мог подумать в 1922-м, что ей больше не суждено увидеться с сыном?!