В 1916–1917 годах, когда готовилась к печати вторая книга стихов Пастернака «Поверх барьеров», между отцом и сыном состоялся знаменательный обмен письмами. Борис решился на объяснение с отцом, которое долгое время откладывалось. Его первый ответ был на обвинение в непостоянстве: «Музыку я оставил из убеждения в собственной бездарности. Это был голос молодой и требовательной совести, и я рад, что этого голоса послушался»{69}. Следующим пунктом идет философия, которая стала возможна только благодаря отказу от музыки: «Естественные и здоровые мотивы повели к здоровым и естественным следствиям; я не раскаиваюсь в том, что сложнейшие ходы научной философии стали мне доступны благодаря этому <…>». И, наконец, окончательное решение, принятое в пользу поэзии: «…И то, что я освоился с литературой как со вторым отечеством, не вызывает раскаянья во мне». Обратим внимание, как отчетливо Борис утверждает свою правоту. В споре с отцом он нисколько не пытается покривить душой, быть не собой, напротив, все причинно-следственные отношения прорисованы в его сознании весьма точно, и этот узор он честно воспроизводит в письме. Дальше речь заходит о тех отказах, которые ему приходилось делать под чужим влиянием, в том числе под влиянием авторитета отца, и которые привели его не туда, куда следовало. В частности, имеется в виду футуризм, который вызывал у Леонида Осиповича резкое неприятие: «И я тебе скажу, папа, живое, молодое, новое и искреннее это было начинание; страшно оригинальное всеми этими качествами <…> — и тут впервые я поддался прелести влияния и авторитета»{70}. Авторитет отца требовал умеренности в проявлениях, очевидно, не только внешних, но и поэтических. Воспитанный на классике, Леонид Осипович, сам являющийся в живописи и графике ярким новатором, авангардных тенденций в искусстве с их эпатажем и размыванием границ принять не мог. Результат, как заключает Борис, последовал плачевный. «Я не знал, — пишет он далее, — что, умеряя себя, я себя умерщвлю и дойду на этом пути до равнодушия, близкого к отчаянью.
И теперь на этом пути песенка моя спета <…>. Зато в твоих глазах я стал говорить на человеческом языке». Однако это обвинение сразу же нейтрализуется следующим пассажем, из которого очевидно, что отношения между отцом и сыном вовсе не укладываются в рамки подчинения или неподчинения влиянию авторитета. «Ты жаловался когда-то, — пишет Борис отцу, — что у тебя контакта с сыном нет. Я и тогда уже возмущался несправедливостью этих слов. В последнее время ты и сам, верно, видишь, как ты в этом заблуждался»{71}. Таким образом, письмо становится не обвинительным актом отцу и не декларацией собственной независимости, а просьбой близкого по духу человека быть осторожнее в тех, казалось бы, естественных требованиях, которые предъявлял Борису отец на протяжении всей их совместной предшествующей жизни.