В 1934 году власть еще раз выразила Пастернаку свое благоволение. На Первом съезде советских писателей в установочном докладе Н.И. Бухарин произнес слова, которые сразу же подняли Пастернака до уровня первого советского поэта: «…Борис Пастернак, один из замечательнейших мастеров стиха в наше время, нанизавший на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давший ряд глубокой искренности революционных вещей»{403}. Эта должность Пастернака к себе вовсе не располагала, и он скорее пришел в ужас от такого заключения, чем испытал чувство радости и облегчения. Понятно, что быть первым поэтом современности уже само по себе ко многому обязывает, но быть официально признанным первым поэтом, так сказать, призванным властью, — это совсем другое дело. В свое время О.Э. Мандельштам описал эту модальность метким афоризмом:
Кроме того, всякий шум, всякая суета, искусственно раздуваемая вокруг его имени и существования, казалась Пастернаку не просто неприятным явлением, а губительным — для творчества прежде всего. Впоследствии в «Людях и положениях» он записал: «Были две знаменитых фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее, и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре Съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ей. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю»{404}.
Однако после съезда Пастернак был, что называется, нарасхват: его приглашали выступать на радио, произносить речи на литературных событиях, устраивали его собственные творческие вечера, готовился к выпуску сборник пастернаковских переводов из грузинской поэзии. 30 октября 1934 года поэт писал кузине: «Дикая жизнь, ни минуты свободной. <…> …хотел бы обо всем забыть и удрать куда-нибудь на год, на два, страшно работать хочется. Написать бы, наконец, впервые что-нибудь стоящее, человеческое, прозой, серо, скучно и скромно, что-нибудь большое, питательное. И нельзя. Телефонный разврат какой-то, всюду требуют, точно я содержанка общественная. Я борюсь с этим, ото всего отказываюсь»{405}.
Разговор о прозе был не праздным. Пастернак действительно упорно делал подступы к большому роману. То, что сохранилось из этого периода, представляет собой несколько связанных друг с другом глав, которые публикуются под общим названием «Записки Патрика».
Ситуация для Пастернака крайне обострилась зимой 1934 года, когда был убит С.М. Киров, что повлекло за собой страшные по размаху и очевидные для стороннего наблюдателя репрессии. Газеты сообщали о массовых расстрелах в Москве и Ленинграде участников контрреволюционных террористических организаций, начался процесс по делу Зиновьева и Каменева, пошатнулся Горький, Бухарин был отстранен от работы писательской организации. Пастернак переживал творческий кризис, в письмах своим грузинским друзьям он жаловался на удушающую серость, обессиливающую пустоту, которые препятствуют плодотворной работе над романом. Действительно, атмосфера в стране разительно менялась — в очередной раз в сторону реакции. Именно тогда, весной 1935 года, Пастернак погрузился вто состояние депрессии, о котором уже не раз упоминалось в этой книге. Его главным симптомом стала продолжительная бессонница, которая доводила поэта до отчаяния. Он ничего не писал.
В самый разгар этого тяжелого нервного расстройства Пастернак через секретаря Сталина Поскребышева получил распоряжение, поданное в форме военного приказа, отправиться на антифашистский писательский конгресс в Париж. Л.С. Флейшман описывает, как Пастернак воспринял эту неожиданную необходимость: «Навязанная ему роль прямо посягала на независимость поэта — он обязан был ораторствовать в момент острейшего кризиса, обрекшего его на полное молчание. Отсюда — кажущаяся капризной причудой деталь пастернаковского поведения в поездке: беспрестанные жалобы на нездоровье и бессонницу. Казавшаяся проявлением пресловутого пастернаковского “эгоцентризма”, она на самом деле прикрывала глубину тревожных вопросов, мучивших поэта с зимы»{406}. Как проходила поездка Пастернака, мы уже описывали выше.