В период острого расхождения с Маяковским и его журналом «ЛЕФ» Пастернак сохранял тесные дружеские отношения только с одним из его сотрудников — уже упоминавшимся молодым поэтом Владимиром Силловым, читавшим в Пролеткульте лекции по истории и теории литературы, убежденным марксистом, честным и искренним в своих устремлениях. В самом начале 1930 года Силлов был арестован. Дальше дело развивалось очень быстро в соответствии со спецификой эпохи, которая в копейку не ценила человеческую жизнь: 13 февраля Силлов был осужден коллегией ОГПУ за «шпионаж и контрреволюционную пропаганду» и 16 февраля расстрелян. Пастернак узнал об этом случайно, через месяц после случившегося. На следующий день он написал письмо Н.К. Чуковскому, в котором прямо изложил свои ощущения и мысли: «…С почти месячным запозданьем, по причинам моего обихода, которого я и теперь не изменю, я узнал о расстреле В. Силова, о расправе, перед которой бледнеет и меркнет все, бывшее доселе. Это случилось не рядом, а в моей собственной жизни. С действием этого событья я не расстанусь никогда. Из лефовских людей в их современном облике это был единственный честный, живой, укоряюще-благородный пример той нравственной новизны, за которой я никогда не гнался, по ее полной недостижимости и чуждости моему складу, но воплощению которой (безуспешному и лишь словесному) весь леф служил ценой попрания где совести, где — дара. Был только один человек, на мгновенья придававший вероятность невозможному и принудительному мифу, и это был В.С<иллов>. Скажу точнее: в Москве я знал одно лишь место, посещение которого заставляло меня сомневаться в правоте моих представлений. Это была комната Силовых в пролеткультовском общежитьи на Воздвиженке. Я не видел его больше года: отход мой от этой среды был так велик, что я утерял из виду
Фактически с этого письма начался процесс открытого отмежевания Пастернака от магистральной линии внутренней политики сталинского государства, направленной на уничтожение собственных граждан. Душевную борьбу, подчас принимавшую вполне очевидные для окружающих формы, Пастернак вел на протяжении всего страшного периода непрекращающегося террора. Одновременно с этим, однако, Пастернак испытывал стремление, о котором уже упоминалось, стать частью своего народа, не быть в его среде «отщепенцем», вместе со всей страной участвовать в строительстве нового, приход которого одновременно мог стать избавлением от ужасов настоящего.
Это стремление связывалось в его частной жизни с личностью З.Н. Нейгауз, которая в силу прямоты и простоты своей натуры была настроена, в противоположность Пастернаку, однозначно просталински. Н.Я. Мандельштам приводит в своих воспоминаниях ее горделивое высказывание о сыновьях: «Мои мальчики больше всех любят Сталина, а потом уже меня»{396}. Восхищаясь Зинаидой Николаевной, Пастернак и эту ее черту как-то принимал и как-то укладывал в свою неизмеримо более сложную систему представлений о мире. Кроме того, люди, принадлежавшие к близкому кругу семьи: Нейгаузы, Асмусы, брат Шура — были не просто лояльны по отношению к власти, но горячо ее поддерживали. Это тоже давало пищу для размышлений. Однако Сталин на короткое время заворожил и самого Пастернака: еще задолго до памятного звонка по поводу Мандельштама между ним и Сталиным начался заочный диалог.