Я пробормотал что-то о том, расскажет, мол, в другой раз. Посетитель, тягуче шаркая ногами, покачал отрицательно длинной своей головой, и мы расстались. Хотя уже светало, но стекла на лестнице не пропускали света, и фигура моего посетителя едва-едва была различима. Впрочем, мне показалось, будто он стал несколько выше ростом и шире в плечах, да и его голова словно бы стала круглее. Того ради я вышел даже на площадку. Тонкие шаги посетителя зачастили. Он исчез. Стараясь освободиться от нелепых предположений, меня одуряющих, я вернулся в свою комнату и лег.
Отказ от работы над сценарием «Агасфер» попрежнему лежал на столе. Я встал и перечел его. Он показался мне пресным, малоэнергичным. Я переписал, придав ему более резкую форму, – хотя что мне сердиться на кинематографистов? Не они же подсылают мне Агасфера и не им же принадлежит этот нудный и надоедливый, как овод в летний день, бред? Кому же тогда? Не мне ли самому?
* * *
Последующие часы я чувствовал себя мерзко, а последующие дни были еще более мерзки и противны. Лето было дождливое, с частыми холодными северными ветрами.
Я бродил вдоль лентовидных набережных Москвы-реки и, не найдя сил справиться с тоской, пришел в военный комиссариат. Молодой лейтенант принял меня ласково. Он немедленно направил меня к врачу, тот – к другому, и, наконец, трое, посовещавшись, сказали, что сердце мое действует неважно, наружный вид хуже… «Вы что, даже вроде и ростом стали ниже? А ну-ка, смерим?» Я встал к линейке. Врачи с недоумением переглянулись и поправили какие-то цифры в моем «деле». Затем старший врач сказал:
– И вообще, куда вам торопиться на фронт? Поправляйтесь.
– Друзья ждут, – отозвался я, хотя никаких особенно друзей на фронте у меня не было: я командовал ротой связи и давно уже не получал известий оттуда.
– Подождут.
– А галлюцинации у меня могут быть? – спросил я
вдруг, совершенно, впрочем, не надеясь, что врач ответит правду.
Он снова выслушал меня, расспросил и сказал:
– Галлюцинации? – Помолчав, он добавил: – Могут.
Но особенно не беспокойтесь: они скоро, месяца через два-три, исчезнут. Курите? Бросили? А вы закурите.
И он угостил меня папироской.
Папироса успокоила. «Бред? И отлично! – думал я, весь дрожа от радости. – Раз доктор признал, что у меня бред, значит, он скоро исчезнет. Выздоровею, забуду про этого Агасфера… и поскольку у меня бред, не отбить ли мне любовника у Клавы? Вот будет потеха, когда он окажется Агасфером!»
Клава служила приемщицей телеграмм в почтовом отделении на Ордынке. Я пошел к окошечку Клавы. Я стоял в очереди, слышал за окошечком ее голосок, так хорошо мне знакомый, ее рука выбрасывала квитанции и сдачу, раза четыре возникала и исчезала возле меня очередь; наконец, когда помещение опустело, в отверстии показалось ее бледно-серое, истощенное лицо с большими глазами, и она спросила без особого удивления:
– Каяться пришли?
– Каяться, – ответил я. – Простите за Геенову.
– Как? – спросила она со смехом.
– Я переделал вашу фамилию.
– Разве? Не помню. А если и переделал, то очень даже недурно. Геенова?! Это даже выразительно. Я себя, Илья
Ильич, действительно чувствую гиеной, у которой перебили ноги. Они где живут, в болотах?
– Гиены-то? В камнях и песках.
– Ну, там подыхать легче. В болоте куда труднее. Да, хорошо! – добавила она, вздохнув и подавая посетителю телеграфный бланк.
Мы подождали, пока посетитель писал и оплачивал телеграмму, а когда он ушел, Клава подняла на меня мокрые от слез глаза и быстро проговорила:
– А я ведь продалась, Илья Ильич! Не махайте руками и не ахайте: надо торопиться сказать, а то посетители придут. Не за деньги, конечно, – за пропитание и комнату.
Подманил один, из рыбного треста: он, должно быть, пирожки с рыбой продает на сторону. Переехала к нему, расписались…
– Какая же это продажа, если расписались?
– То есть формально все правильно, а по сути – продажа. Старый, брюхастый, мордастый, лысый, противно: я из-за него сверхурочные полюбила.
– Оделись, по крайней мере? – спросил я не знаю зачем. Позже я понял, зачем так спрашивал: очень мне не хотелось, чтоб она подвиг какой-нибудь свершила. Боялся!
Чувствую: если подвиг, конец, все прощу и, может быть, так полюблю, как никого и никогда не любил. И она меня поняла – жалко ей стало меня: «Ради меня, Клавы, которая за пироги продалась, да мучиться? Вот еще!»
И она сказала:
– Оделась неплохо.
– А ну, покажитесь, выйдите!
– Что же, по-вашему, я на службу в манто ходить должна?
– Уж и манто!
– Уверяю.
– И мама с вами переехала? Племянница маленькая…
как они?
– Все живы-здоровы. Заходите, Илья Ильич, с мужем познакомлю, он в конце концов ничего. Конечно, никаких подвигов не свершал, – воровать пирожки – какой же подвиг? – а все-таки добрый, и это хорошо… вот лысый только! Не нравятся мне, Илья Ильич, лысые.
– Агасфер не лыс, – вдруг сказал я.
Она помнила мои рассказы об Агасфере. Но вспоминать, по-видимому, ей эти рассказы было тяжело и неприятно; она спросила нехотя:
– А кто это?
– Да один из бессмертных, помните?