- Замечательно! - с чувством сказал костюмный верзила. - Вы не представляете, как я рад. В таком случае, наверное, вы хотели бы заняться здесь большевизмом. И, как я подозреваю, не в одиночестве. Как насчет воссоединения с пролетариатом? Уединенный номер, красные флажки, маленький бюстик Маркса... звуки <Интернационала>, и вы соединяетесь с настоящим рабочим. С грязным, потным и сильно-сильно униженным. У нее на шее будет ярмо, а руки будут в мозолях. Я угадал?
- Видите ли, - смущенно признался он. - Это хорошо, но я бы предпочел...
Амбал перебил.
- С комсомолкой? - задушевно поинтересовался он. - Нет проблем. У нас тут есть одна героиня: чудо-девушка, прямо с плаката, почти чекистка. Ну да ладно, сами увидете. Она сбросит с себя буржуазные предрассудки, обнажит свою революционную сущность... Я вижу, как загорелись ваши глаза!
- Знаете, я бы предпочел заняться этим по-сталински.
- Это уже нетрадиционно, - вздохнул амбал. - Однако мы известны любовью к людям. Обслуживаем и таких, чего уж там. Хотя серпом и молотом по-живому, это круто... ладно, мы все-таки не обыватели.
Мужчина сиял: впервые он не встретил упрека, только сочувствие и желание помочь. Надо приходить сюда до последней копейки, подумал он.
- И еще, - доверительно прошептал он. - Если можно, я бы хотел заняться всем этим с пионером.
- А почему нельзя? Можно, само собой. Только поинер занят. Один человек в актовом зале снял весь поинерский отряд для группового ленинизма, он, знаете ли, ноябрьский праздник захотел посмотреть, а потом еще первомайскую демонстрацию. А с демонстрацией они до утра не кончат.
- Что же делать? Я с женщинами не могу, они на империалистической стадии уже засыпают. А я не могу внедрять свой идеал в спящую женщину.
Парень-сероглаз посмотрел на его с усмешкой. Вроде задумался. Наконец весело произнес:
- У нас тут есть один выносливый молодой человек. Тут арийцы приходили, так мы его жидом обрядили и он, знаете ли, все стерпел, только в газовой камере задыхаться начал, представляете? Можно загримировать его под комсомольца тридцатых.
Заботливый амбал исчез. Появился через минуту с опечаленным видом, вздохнул горестно-протяжно:
- Отказался. Отказался, хоть и выносливый. Говорит, что извращение. А я ему, козлу, говорю: а что тут у нас, козел, не извращение? А он свое. Не хочу, мол, по-сталински, по-хрущевски еще могу, а по-сталински пусть его памятник удовлетворяет. Я ему говорю, чистоплю: желание клиента закон. А он не верит... Так что предлагаю вам единственный выход: давайте уж по-сталински, только сами с собой. Ну не совсем сами с собой, мы вам памятник Иосифа Виссарионовича дадим. А еще цветы вручим, можете возложить. Марш подходящий врубим, все как положено. Ну а дальше сами с усами, фантазируйте, как хотите, только памятник не попортьте, он тут один такой.
Скрывая досаду, он согласился, и его повели в подвал. По словам местного сероглаза, памятник стоял там. Когда привели, дали букетик алых гвоздик и включили забытую музыку. Он услышал, что от тайги до британский морей Красная Армия по-прежнему всех сильней.
- Классная музычка? - с ухмылкой спросил амбал.
Мужчина закрыл глаза.
А когда открыл, то увидел, как со скульптуры сдернули покрывало. Вместо отеческих усов вождя всех народов на него смотрело лицо последнего русского царя.
Он застонал с чувством резкой боли и внутренней пустоты.
- Извините, бога ради, сейчас исправим, - суетился растерянный амбал.
Посетитель кривил лицо, левая рука подрагивала. Ничего страшного, нервный тик. Через минуту он пришел в себя и сухо ответил:
- Спасибо, не надо. У меня уже ничего не получится.
...С тех пор несчастный мужчина начал пропускать митинги, а личный политаналитик признал его пассивным электоратом. Через неделю тот же политаналитик поверг его в окончательный ужас, заявив о симптомах латентного либерализма.Через полгода ему предложили изменить партийную принадлежность.
- Это элементарная процедура, - уверял известный специалист. - Вас нужно избавить от классового стержня и привить общечеловеческую мораль. Заживете снова нормальной жизнью, вам еще завидовать будут.
К его удивлению, увядший коммунар отказался.
- Это у вас отсталые взгляды, консервативное воспитание, - говорил ему продвинутый спец.
Бедняга слушал его, устало качал головушкой и без устали улыбался.
- Не за то мои деды языком чесали на партактиве, чтоб я трансполитом был, - отбивал он рьяные уговоры.
Александр Силаев
Мальчик Влад
Новая жизнь начались в ту минуту, когда Влад захлопнул тяжелую железную дверь. Это была дверь его квартиры, не большой и не маленькой, трехкомнатной, в центре города, а если быть честным - то вовсе и не его квартиры, а родительской, где жил он, еще школьник, но уже и десятиклассник.
Он повращал ключами в замочных скважинах, дверь закрылась. Он устремился вниз, без матов и свистов, вежливо и культурно - отличник все-таки, не шпана. Этажом ниже стояли трое соседей и какой-то незнакомый мужик. Один из них хвастался:
- А у нас зарплата маленькая.
- А у нас зато вовремя не платят...
Третий сосед вступил в разговор:
- А я позавчера кровать пропил, на полу теперь сплю.
- Ну и я могу пропить, подумаешь.
- Куда тебе! Зарплата маленькая, - передразнил соседа незнакомый. - А у меня вообще никакой.
- Ишь ты, бичара...
Все трое посмотрели на него с уважением.
Ну и ну, подумал Влад, сторонкой обходя троих мужиков, одновременно повредивших рассудок. Так и заразиться недалеко, скорей на улицу, скорее к майскому солнышку.
Во дворе отличник Влад увидел пацана Колю, этой весной откинувшегося с колонии. Сегодня он потупленно смотрел в землю, шаркал ботинком и вел себя не по-нашему.
- С добрым утром, молодой человек, - обратился Коля. - Не соблаговолите ли вы ответить на мою просьбу и милостиво предоставить мне заем в размере, скажем, одного доллара США?
- Зачем? - выдавил из себя Влад.
- Мне стыдно признаваться, но именно данной суммы не хватает мне для принятия внутрь излюбленного мной горячительного напитка.
- Так тебе на бухло? - понятливо догадался Влад. Коля покраснел и поморщился.
- В некоторой степени, да.
- Но почему доллар США?
- Собственно говоря, я имел ввиду рублевый эквивалент данной суммы. Если вас, конечно, не затруднит.
Серьезные очки, хилое здоровье и юный возраст обычно не мешали Владу оставаться принципиальным. То есть денег, например, не давать. (Ну если только наркоману с ножом - а так нет, особенно Коле...)
А сегодня дал. По-братски так, даже с улыбкой.
Коля рассыпался в благодарностях. Пришлось принять его искренние и нижайшие поклоны - сильно уж об этом просил. И расстались они, благородные юноши, как в море корабли: к магазину побежал Коля, в школу поспешил Влад.
Храм знаний был сегодня вызывающе неожидан. Над парадным входом, например, красовалось: <Учиться/>, бля, учиться и учиться. Пахан>. А рядом плакатик помельче: так себе, агитационная ерунда, призыв заниматься онанизмом...
Уборщица, она же гардеробщица и сторожиха, молодая, до безумия привлекательная девушка лет двадцати пяти, в мини-юбке, прозрачной блузке, с падающими на плечи светлыми волосами... хватала в вестибюле за рукав испуганных потных восьмиклассников, слезно умоляя позволить ей заняться с ними любовью. Ну хоть быстро, хоть минет, хоть кому-нибудь! За это она сулила им деньги, причем немалые. Восьмиклассники с видом оскорбленного достоинства отнекивались и гордо шли дальше, храня себя в чистоте. А красавица, заламывая руки, безудержно рыдала, и шептала, и вопрошала, наверное, Господа Бога: что, неужели снова идти на улицу, снова стариков снимать? Влад ей сочувствовал, и даже хотел что-то предложить ошеломляющей девушке, но не предложил, конечно, а пошел прочь, раздавленный своей сентиментальностью, скромный, застенчивый, удивленный, но не подавленный еще полностью - увиденным, услышанным и близко к сердцу принятым. Так и шел, шел, шел, думая о страданиях дивной феи, так и дошел до класса, а там и первый урок через две минуты начался.
Учитель физики был сегодня взлохмаченный и в черных очках. Он гнул пальцы перед носом учеников и походя соблазнял хорошеньких учениц, не забывая между тем покуривать сигаретку. Запивал он свои лекции шампанским из стоящей на учительском столе здоровенной бутыли. Владу его поведение казалось интересным, хоть и немного странным: во-первых, он всех жутко ревновал и не позволял ученикам приближаться к девочке, за которой ухаживал; во-вторых, он был нетактичен, не угощая никого от широкой мужской души - так и скурил всю пачку один, так и вылакал всю бутылку. А как вылакал, так и бросил: <Ладно/>, поехали, урок все-таки>. Вышел к доске и начал гнуть пальцы там.
- Конспектируйте, пацаны... Ручки в руки или линяйте отсюда, не вам, что ли, говорю, шконки дырявые? К телкам тоже относится, тут вам не халява, тут вам не бордель, здесь покруче - аудитория здесь, слыхали поди? Значит так... Эйнштейн был правильный пацан, хоть и физик, а ты записывай, курва, а не смотри на меня... Что, повторить? Он был физик. Ясно говорю - ФИЗИК. Усекли? Поехали дальше. Нормальные люди его не понимали и понимать не будут, потому что он Эйнштейн, а они петухи - куда им, по жизни траханым. Что, чушки, в облом лекция? Вы мне понтоваться-то бросьте, я и не таких опускал.
На задней парте кашлянули. Такое неуважение к нелегкому учительскому труду взбесило преподавателя.
- Вам что, занятие не по кайфу? Обломно сидеть, наверное?
Он неожиданно ткнул пальцем в мирно сидевшего за второй партой Влада.
- Вот тебе обломно, я вижу? Я знаю, ты не о физике сейчас думаешь. Я, правда, тоже не о ней думаю, но мне-то можно, я в авторитете, а ты? Кто ты? Лох в мире науки. Так вали из аудитории, понял? Или к доске, если в положенцы хочешь.
Влад родился отличником и поэтому выбрал поход к доске. Встал и неуверенно пошел на учителя.
- Все вы такие, - горестно вздохнул физик. - Ради оценки на все готовы, занудная пацанва.
В ответ на это Влад сказал, что масса равняется энергии, умноженной на квадрат скорости света. Преподаватель не спешил с оценкой. Он величаво забил косячок, приобнял стройную двоечницу и начал издеваться над Владом. Вопросики сочинял каверзные.
- В натуре, бля... волну-то не гони, скажи лучше, чем докажешь?
- В свое время Эйнштейн уже доказал, - неуверенно произнес лучший ученик класса.
- Эйнштейн дуба дал, так что не отмазывайся. Нормально хоть, что пахана знаешь. А еще кого из наших?
- Ньютона, Архимеда... Шреденгера знаю!
- Ну не грузи, не грузи. Вижу, что парень свой, на понт не возьмешь. Из нашей братвы, естественнонаучной. Садись, чего уж там, заработал пятерик.
Учитель долго хохотал над своей фразой, находя ее отчего-то двусмысленной и потому необычайно смешной. Отсмеялся минуты через полторы. Влад, не будь простак, тоже подхихикивал, и дохихикался - пятерик получил, и в положенцы попал, и зауважала его естественнонаучная кодла.
Потом случилась биология. Старенький учитель очень старался, и брюки снял, и пиджак снял, даже галстук стащил и в окошко выбросил, - очень уж хотел показать строение тела высших приматов. Получилось наглядно. Вот такие они, приматы-то, вот такие, и на груди у них волосики, и под коленкой шрам, и животик висит как незнамо что, висит и висит себе, никому не мешает. Поняли все про высших приматов, стриптизом довольные, но несоблазненные, не возжелавшие высшего примата перед классной доской. А он, бедняга, так надеялся, так надеялся, плакал потом навзрыд - очень любил детей старенький учитель-биолог.
Историчка наглядно показала им революцию.
- Тут Ленин такой, раз, на броневичке... Аврора - шарах! Эти долбоебы туда, потом еще юнкера. Керенский - тормоз по жизни был, в разборку не въезжал. Потом еще эти, мать их, и все: тра-та-та-та. Те бежать. Троцкий там еще, жид пархатый. Лейба Давыдович Бернштейн, так его звали, а Троцкий - это погоняло, кликуха партийная. Ну тут эти - трах! А те - это самое. Ну баррикады, полный отпад. Матросы такие прикольные, все красные, прям как черти. А потом красный террор, белый беспредел, комиссары как суки отвязные, короче, пошла разборочка. Сявок порешили, отвязные на коне, и все время: тра-та-та-та, пух-пух-пух. Пулеметы такие были. Буржуев на парашу, контру на фонари. Тухачевский как отмороженный прям. А Ленин все пальцы веером, да декреты строчит, ну и Маяковский с левым базаром... Учитесь, щенки: вроде банда гопников, а всю Россию раком поставили. Орлы!
Ученики мгновенно поняли. Только Влад сегодня мало что понимал. День такой, наверное. Как бы сумбурный, или еще какой.
Пошатываясь, он вышел на крыльцо школы. Никто не курил. Воздух был прозрачен. Дети из младших классов чинно беседовали, он их видел, слышал и всерьез боялся за свой рассудок и душевное благоденствие:
- Я надеюсь, Петя, вы примете мое предложение, - говорил один малышок.
- Конечно, я сочту за честь посмотреть этот замечательный мультфильм в вашей компании, - отвечал его сверстник. - Я слышал много лестных отзывов о мультфильме, а ваше общество представляется мне достойным всяческого соседства.
- В таком случае... Я очень благодарен вам, Петя, конечно же, это во-первых. Во-вторых, позвольте полюбопытствовать: не будете ли вы на меня в претензии, если по ходу просмотра в комнату будет заходить моя матушка и, простите за откровенность, подтирать мне сопли? Видите ли, я имел несчастье подхватить простуду, и это подчас стесняет меня.
- Ну что вы, какие могут быть возражения, Вася? И позвольте мне выразить вам искренне сочувствие, простуда - пренеприятная вещь, я знаю это и по собственному плачевному опыту. Потом, если будет время и желание, я расскажу вам прискорбную историю своей злосчастной болезни, это очень поучительная драма, из которой я многое вынес и многое постиг, знаете ли.
- В таком случае, Петя, не пригласить ли нам дам на наш маленький прием?
- Я настойчиво рекомендовал бы вам Марину из параллельного класса. На мой взгляд, это барышня, приятная во всех отношениях.
Петя даже прищелкнул пальцами, уж такая, наверное, приятная была барышня.
- Ах, если бы она не писалась на уроках, я никогда не стал бы оспаривать вашу мысль, - минорно вздохнул Василий. - Но поскольку сей прискорбный факт имеет место, я все же предпочел бы видеть в гостях Свету из второго <Б>. Мне кажется, она более чем достойна, а возможность тонкой беседы с ней представляется мне приделом моих желаний.
- Я не сомневаюсь, что в ее обществе мы весьма недурно проведем время, - присвистнул Петя.
- Если в вашей фразе есть намек на что-либо недостойное, то позвольте мне ее с негодованием опровергнуть. Видите ли, Света есть существо высокой морали и подлинной нравственности, ныне, увы, столь мало ценимой в современном обществе. И я не позволю отзываться здесь о моей доброй знакомой в непозволительном тоне. Мне доподлинно известен факт, который я хотел бы поднести вам, на рассмотрение: он касается безупречной порядочности Светы. Итак, мне доподлинно известно, что столь маститый ловелас, как Рубашкин из моего класса - вы же знаете Рубашкина и его репутацию? тайно проник в женский туалет на второй перемене. Там он подкараулил Свету, но она отвергла его в высшей степени грязное предложение: он осмелился предложить ей снять трусики в его присутствии, за что сулил ей две или даже три шоколадных конфеты.
- Какой мерзавец!
- Да, циник, каких поискать. Но Света, конечно, сохранила честь, отвергнув его домогательства в подобающих фразах.
- Ну что вы, я и не мог усомниться в подобном исходе его немыслимой авантюры.
- Я думаю, что негодяй еще получит свое - вечером у меня с ним поединок на спортивной площадке.
Влад решил, что заболел всерьез и надолго. А раз так, то в школе находиться необязательно, и вообще, ничто теперь не обязательно, можно идти, куда глаза глядят - авось да придешь куда-то.
И он пошел прочь мимо унылой трехэтажности школы, мимо весенней прыти горожан, тепловатой погодки и первой зеленой травы на газонах. На газонах вдоль и поперек возлежали самодовольные псы, радостно приветствуя его совершенно нечеловеческим лаем.
О-ля-ля, думал Влад, не здороваясь с псами, не замечая прохожих и поплевывая на весеннюю травяную поросль.
Шел, куда глядели глаза, а глядели они на улицу Ленина, а затем на улицу Маркса, а затем на улицу Энгельса, а вот улицы Сталина в городе уже не водилось, а глаза еще так хотели поглядеть на улицу Берии! Мимо катились троллейбусы, самосвалы и иномарки по своим автомобильным делам, и шли люди по делам человеческим. Резвее всех мчались самокаты по самокатным делам, они неслись, распугивая тойоты и мерседесы, прижимая к обочинам запорожцы и жигули, тараня в лоб грузовички и милицейские машины с мигалкой. Знать, важны были дела самокатные, неотложны и значимы.
Долго ли, коротко ли, а вышел он точнехонько в Центр. Здесь было больше людей, и машин, и бешеных самокатов, и весны было больше, и солнца, меньше было лишь собак и газонов. Больше было магазинов, ларьков, палаток и одиноких коробейников с тульскими пряниками и резными свистульками. Вот приволье-то, думал Влад, но его не привлекали резные свистульки. И так ему их пытались навязать, и эдак, а он все отпихивался, отнекивался, отбрыкивался, ножками топал, ручками махал, в припрыжку от коробейников уходил, и вприсядку, пробовал от них и вприкуску смотаться, да жаль, не получилось - окружили его зловредные коробейнички. А ну-ка, сукин сын, покупай свистульку! - наседали они. Да я не я, кричал он, я вообще заезжий, я тут мимо иду, из варяг в греки, я вообще проездом в России, я делегат правительства Лимпопо, я лидер нигерийских авангардистов... И всякую другую чушь тоже нес.
Помогло. Отбрыкался. Отстали от него коробейнички, разошлись они на четыре стороны, и он тоже пошел - восвояси. И пришел к тихому местечку.
Вчера тут был книжный магазин. Сегодня он с опаской толкнул дверь. На прилавках лежали непонятные пакетики, коробочки и мешочки, зато на стене висели очень понятные кольты вперемешку с родными калашами и израильскими узи.
- Ассортимент вообще-то стандартный, - извинительно пробормотал улыбчивый продавец. - Но есть новинки, как же не быть?
- Да? - без всякого интереса спросил Влад.
В углу он заметил металлическую хреновину, по всем параметрам смахивающую на гранатомет...
- Новизна - наш девиз, - растянул продавец улыбку во всю ширь упитанного лица. - Вот, например, прилавок. Травка, кокаин - все старо, согласен. Но ЛСД! Вы же знаете, что это на самом деле: не наркотик, а путь к просветлению. Препарат дает максимальные ощущения при минимальном эффекте привыкания. Цена соответствует эффекту, но ведь это не главное?
Ошеломленный Влад сказал неожиданное:
- А чего покруче нет?
Продавец, хоть и улыбчивый, а не растерялся:
- Вы об оружии, да? Все как всегда, стволы, гранаты уцененные... вчера новинка была: гранатомет завезли.
- Я вижу, - на удивление спокойно сказал юноша.
- Отличная вещь, - продавец понизил голос, разыгрывая доверительность. - Любой лимузин насквозь. Вы не пробовали работать в терроре? О, если бы вы работали в терроре, то оценили сразу. Учтите, что вам скидка, вы несовершеннолетний. Вчера тоже со скидкой брали, но там другое, там оптовая партия - заказ профессиональных революционеров, у них там гражданская война на носу, вот такие дела. Ну, будем брать?
Гранатомет и вправду был красавец.
- Нет, - твердо ответил Влад. - Громоздкая вещь. А так ничего, кто бы спорил.
- А, все понятно, - развеселился торговец. - Вам бы что помельче, маленькое, да удаленькое, а? Понимаю: дворовые проблемы, непонимание родителей, конфликт с педагогом. Вот браунинг. Дивная вещь, очень молодежная. Знаете, как пацаны разбирают? Почти как девушки. А тут недавно малыш заходил, ему бабушка гулять запрещает - так он ей решил в живот пальнуть, чтоб все наладилось. Смышленый такой... Значит, браунинг?
Видя нерешительность, он тихо добавил:
- Ах да, цена. Это тоже очень понятно. Если вас волнуют деньги, могу предложить: револьвер старый, на пять патронов, с начала века лежит. Дешевле ничего нет, извиняйте. Но он - историческая реликвия. Из него еще Крупская застрелиться хотела. И боеспособен как новый. Намного проще использовать его, чем, скажем, кухонный нож. Пока ножом горло расковыряешь - замучишься. То ли дело - башку снес, и порядок.
Он выдвинул ящик. Извлек реликвию, протер его, нежно погладил ствол.
- Вам завернуть или так берете?
Влад недовольно поморщился:
- Я же не сказал, что беру.
И добавил дикое:
- А что-нибудь совсем крутое имеется?
Продавец прогнал улыбку с лица. Серьезным стал и внимательным, как Будда, как Римский Папа, как деревяшка-идол или старый сосновый пень. Кинул взгляд по сторонам, зорко кинул, проверчиво. Одни они, нет других. Значит, можно, чего уж там.
- Короче, так. Об этом ты никому не скажешь. Вещь действительно, того... как ты сказал.
Не заложит парень, не заложит. А парень начал вздрагивать пальцами, зубами, ушами - дрожать, так уж лютой дрожью. Страшно стало парню, почуял он тайну, третьим глазом своим почуял, шестым чувством.
- По твоей настойчивости я понял, что ты все знаешь. Понимаешь, что это ширма. Понимаешь, что другим занимаемся, а наркотики там, оружие , прочее барахло - для отвода глаз. Фирма реализует другой товар...
Он усмехнулся и поспешливо предупредил:
- Скажешь кому левому - ножовкой голову отпилим. У нас с этим четко. Ладно, пошли.
И они пошли. Симпатичный продавец завел его за прилавок, увлек за дверь, та вела в коридор, узкий и полутемный. Коридор упирался в другую дверь. За ней таилась кладовка, маленькая и погруженная в темноту.
Да будет свет? Продавец стукнул по выключателю. И стал свет.
- Смотри, - прошептал он.
Ох и насмотрелся Влад. А продавец шептал, смахивая на старинного заговорщика:
- Видишь, да? Иммануил Кант, полное собрание сочинений. А слева Гегель, еще посильнее будет. Есть два тома Шопенгауэра. Но это для своих корешей, так что прости, брат. Возьми Канта. Та еще вещь.
Влад дышал пылью и не мог надышаться, пыль пахла обворожительно. Лампочка светила тускло, как и полагается в таких помещениях. Чудесное место, он будет приходить сюда раз в неделю.
- Мне всегда почему-то казалось, что вы должны заниматься именно этим, - прошептал Влад.
Торговец не мог скрыть гордости за фирму и за себя, работающего на такой смелой фирме:
- А что ты хочешь? Черный бизнес. Гуссерля вон в коробках из под анаши провозили, чтоб таможня не просекла. Античку вообще перли в ящиках из под авиабомб. Тоже повезло, через все посты такую партию проволочь - как раз на новый джип.
Помолчали для нагнетания доверия.
- Ну что, парень, старичка Иммануила берешь?
- А то!
Странное дело, он никогда не интересовался подобной... продукцией. А тут выложил последние деньги. И хватило денег-то. И место в сумке хватило. И хватило место на физиономии продавца для резиново-уродской улыбки.
- Может, Спинозу возьмешь?
- Завтра.
- Ладно, брат, отложу для тебя. Только чтобы завтра деньги на бочку. У нас черный рынок, а не шахер-махер, не фондовая мерихлюндия.
Вдвоем они вернулись в торговый зал. Антураж спокойно висел на стенах.
- Нехудо у нас обставлено? - хитро подмигнул новый знакомец.
Как вежливый мальчик, Влад подмигнул в ответ. Минуты две перемигивались, и посмеивались, и знающе улыбались. С трудом расстались.
Он шел домой по вроде бы родным улицам. Но творилось на них неродное и доселе невиданное. Ничего опасного не было, скорее наоборот - живи себе спокойно и радуйся. На улицах никто никого не грабил, не убивал, не насиловал, не трогал пальцем, не поминал лихом, и мысленно не желал худого, фантастика - никто никому не желал худого! Люди останавливали других людей на улицах и начинали желать им добра. Минуту желали, две, три... чтоб детки были толстыми, скотинка там не дохла, картошка росла, чтоб войны, понятно, не было... пять минут желали, десять, пятнадцать. Бедняга начинал вырываться, его ловили, привязывали к фонарному столбу и продолжали желать добра: чтоб прадедушка не болел, и чтоб домашний хомячок не тужил, чтоб кошка в ус не дула, чтоб жена не ушла.
Гаишники тормозили примерных водителей и давали им взятки, чтобы те продолжали так правильно и безопасно ездить; молодые люди в дорогих костюмах стояли посреди тротуара и пихали толстенные пачки долларов по карманам мимо идущих старух; дети во дворах играли не в войну, а в мирную жизнь; проститутки отдавались за спасибо; воры просили прощения у лохов, а милиционеры извинялись перед ворами.
Только один раз он встретил насилие: трое мужчин в смокингах привязали нищего бродягу к тополю и насильно кормили его красной икрой. Бродяга не хотел, он отпихивался и отнекивался изо всех нехилых бродяжьих сил. <Хлеба/>, черствого>, - орал он голосом недорезанного. <У/>тут не ресторан, жри, чего дают>, - хмуро отвечал один из мужчин, ловко манипулируя ложкой. Прохожие умоляли троицу не издеваться над нищим, но ребята в смокингах посылали всех сострадательных и делали свое дело. <Не/>, у нас по плану благотворительность>, - огрызался главный, беззастенчиво демонстрируя повязку со свастикой на левом, как водится, рукаве. <У-у/>, фашист>, - шипела толпа.
На площади шумел митинг. Несколько десятков дорогих иномарок стояло поодаль, а над митингующими реяли лозунги: <Капиталисты/>стран, соединяйтесь!>, <Долой/>правительство!>, <Эксплуатацию/>человеком - в жизнь>, <Империалистическое/>в опасности>, <Дадим/>отпор врагам мирового сионизма>.
Оратор кричал с трибуны:
- Да здравствует Великая Капиталистическая Контрреволюция! Выпьем кровь из трудового народа, утвердив в стране диктатуру денег. Отмоем свои грязные барыши. Поклонение Золотому Тельцу всесильно, потому что оно верно!
Из толпы неслись возбужденные возгласы:
- Отстоим свои дивиденды!
- Все - на биржу!
- Приватизация, о необходимости которой так долго говорили денежные мешки, совершилась!
- Отречемся от темного наследия коммунизма!
Кто-то чересчур радикальный предлагал сегодня же взять банки, контрольные пакеты и недвижимость. Не забыть металлургию и нефть, а прочую хренотень оставить тому, кто в них больше нуждается, если такой дурак, конечно, найдется. Чересчур радикального сразу же обвинили в либеральном оппортунизме, пришили детскую болезнь правизны в жидомасонстве и отправили дилером на Соловки.
Гордо реяли над митингом портреты основоположников: Форда и Рокфеллера, Гейтса и Березовского, Анатолия Чубайса и Джорджа Сороса. Нестройный хор затянул про буревестника над фондовым рынком. Затем грянули про пул нерушимый банкиров свободных. Спели про заклейменный проклятьем мир богатых и крутых. Наконец, исполнили про мерседес, который вперед летит и у которого в Майами остановка. Спели и о красных враждебных вихрях, и про юного валютчика, убитого за франчайзинг, и про то, что от тайги до британских морей русская мафия всех сильней, и о многом другом спели, не менее задушевном.
Влад прошел мимо. Он пока еще чурался политики. Он вообще был раздражен обстановкой. И грубо отказал двум пожилым джентльменам, предложившим ему распить в ближайшем подъезде на троих стаканчик мартини. Джентльмены обиделись и ушли, сердито попыхивая пятидюймовыми цигарками из Гаваны.
В почтовом ящике Влада поджидали три вещи. Первой была газета <Советская> за 14 июня 1978 года, второй оказалась денежная бумажка, а третьей - до безумия велеречивая записка. Хулиган-рецедивист Коля сердечно благодарил своего благодетеля за своевременно оказаное последним материальное содействие и возвращал взятую в долг суммы с разумным процентом вместе с уверениями в своем искреннем уважении.
Херня какая-то, подумал Влад.
Он пытался уснуть.
Но с каждой секундой в дверь звонили настойчивее.
Нехотя он поплелся в прихожую. Нехотя подошел к двери. Нехотя произнес:
- Кто там?
Молчали.
- Ну кто там? - поддельно бодро переспросил он, с испугом наблюдая в глазок.
А было от чего! За дверью стояло нечто: трое небритых ребятишек лет восемнадцати, вида неумного, с цепями на шеях, маленькими глазками и косыми ухмылками на помятых рожах. Один жевал сигаретку, другой поигрывал железным прутом, третий хотел витиевато выматериться, но у него не получалось, язык заплетался...
- А здесь такой не живет, - на всякий случай заметил Влад, хотя его ни о чем ни спрашивали.
Но мало ли...
- А нам такой и не нужен, - сказал парень с прутом. - Мы к тебе.
- А может, не надо? - с надеждой спросил он.
- Как же надо, когда надо? - удивился витиеватый. - Мы же ради этого пришли!
Дверь хлипкая, через окно не уйдешь - вот нескладно, вот беда, неужели конец?
- А ради чего вы пришли?
- Тимуровцы мы, - шмыгнул носом витиеватый.
Влад пожалел, что дожил до своих лет.
Группировка Тимура была известна: ребятки резали всех, включая нерусских и прокуроров. Тима знали как отмороженного. Говорят, он сам рубил должников. Топором. На кровавые куски.
- Тимуровцы мы, - пустился в рассказки парень с прутом. - Людям помогаем. Пожилым особенно. Дрова там наколоть, воды принести, лампочку ввернуть, постирать, еще чего. Так вам это... постирать ничего не нужно? Я умею. А вот он, знаете, как лампочки вворачивать может? Залюбуешься! И главное, ловко так, с шутками, с прибаутками - старушкам очень нравится, они в очередь на него стоят. А вон тот дрова колет. Хрясь! И даже щепки не летят. Чем больше выпьет, тем сильнее колет. Вы его подпоите, сами увидите.
- Да нет, спасибо, не надо пока.
- А жаль, жаль, - повздыхали за дверью молодые люди.
Парень с прутом не растерялся.
- А давайте мы вам бутылки сдадим? А деньги, если не возражаете, вам же и принесем. Или в магазин отправьте. За колбаской, за хлебушком. Пенсионеры любят нас туда посылать. Вон его особенно.
Провоцируют, думал Влад. Но нет. Молодые люди потоптались полминуты и честно ушли.
Вместо них пришла соседка с нижнего этажа, невзрачная толстая тетка, немолодая и с прибабахом, к тому же чересчур честная.
- Владик, помоги, - попросила она.
- Отчего не помочь? - соврал он.
- Племянница у меня живет, - пожаловалась соседка. - Ох и проказница, ох и дрянь она у меня. Вчера наркотик курила. Четырнадцать лет всего, а мороки на все двадцать. Под Новый год друзей навела, и такое с ними делала...
- А чего такое? - поинтересовался Влад.
- Сексом, наверное, занимались, - прошептала тетка, тараща свой левый глаз. - Уж я-то знаю. Без этих самых, наверное.
- А я при чем?
- А я на базар пошла, - призналась тетка. - Ты уж посиди с моей озорницей, стихи ей почитай, музыку послушайте, книжку ей дай. Картинки порисуйте. Лишь бы не озорничала, курва. Пусть лучше с тобой чем угодно занимается, чем с этими негодяями.
Девчушка казалась сметливой и не по летам женственной, и не по зимам накрашенной. Большеглазой. Длинноногой. Не девчушка уже. Зашла, покачиваясь. Прошлась, покачиваясь. Села и продолжала качаться в кресле. А чего бы ей, маленькой, почитать? Не <пентхауз> ведь?
Можно, конечно, сказки травить. Про царевну-лягушку, про Ивана-царевича, про мальчика-с-пальчика, про мать-и-мачеху, про иван-да-марью, про чуду-юду, и еще что-нибудь русское, желательно - народное. Только скучно ведь.
- А давай я научу, чего ты не знаешь? - лениво предложил Влад.
- Я все знаю, - улыбнулась девчушка. - И про член, и про Камасутру.
- Ты мне это брось! - строго наказал Влад. - Такое все знают.
- Да, наверное, - тихо ответила большеглазая. - Лет с двенадцати.
- То-то и оно, - поучительно сказал он. - А давай запрещенную литературу читать?
Не стал он ее сказочками тешить про иван-чай. Как встал во весь рост, да как загнул про трансцендентальную апперцепцию - у девчушки от восторга глаза расширились. А он все Кантом трясет, цитатки из него вытрясает, а у малолетней аж слезы на глазах, от восторга, видимо.
Разобрались они с критикой чистого разума, другим занялись. Вот те время, вот пространство, а вот и Господь Бог, а вот и гносеология, мать ее. Слушала девчушка с открытым ртом и разинутыми глазами. В кайф пришелся Иммануил, даром что незаконно проданный.
- А теперь поклянись, - потребовал юноша.
- Я поклянусь! - счастливо сказала школьница.
- Небом и землей, - уточнил он.
- Небом и землей, - сладко повторила она.
- Мамкой и папкой...
- Мамкой и папкой...
- И всеми будущими любовниками!
- И ими тоже...
- Что никому не скажу, чем мы тут занимались.
- Разумеется, - просто ответили она.
Расстались они кайфоватые, молодые, но просветленные, счастливые сполна и собой, и миром, одним словом, начитанные до маковки. Отсыпаться пошел Влад, но не судьба, наверное, - через два часа нагрянула соседская тетка.
- Ты чего, паскудник, наделал? - вопила она.
- Развлекал вашу дурочку, - объяснил он.
- Что? - орала она дурным голосом. - Как ты сказал?
- А как ее еще развлекать?
Женщина застонала. Глаз выкатила, зубом скрипела, а ногтем норовила царапнуть импортные обои.
- Картинки рисовать, музыку слушать, - плакала она. - А ты что сделал? Лежит она сейчас, встать не может, бредит про какую-то онтологию. Есть не хочет, пить не хочет, метафизику ей подавай. А я где возьму? Мы бабы простые, академиев ваших поганых не кончали.
- Это пройдет, - философски заметил он. - Полежит и встанет.
- Сволочь ты, - просипела тетка и хлопнула его в ухо.
Хотела за чуб оттаскать, но пожалела, видать. Так и не помяла лихие космы, только плюнула в сердцах и ушла восвояси, или еще куда ушла, куда обычно уходят злобные некрасивые тетки... Наверное, к добрым и дурным дядькам, состоящих при них в мужьях, куда же еще? (Разумеется, к добрым, поскольку недобрый дядька такую бы сразу порешил под покровом первой брачной ночи).
Влад оплакивал свое ухо. И так он его оплакивал, и по-другому, даже лечить хотел, а оно и так перестало маяться. Вот и славненько, думал он, вот и весело.
В разнесчастную железную дверь стали бить сапогом. Может, били и чем иным: трубой, скажем, или милицейской дубинкой, или бандитским кулаком, или восточной пяткой, или телевизором, или водородной бомбой. Но он интуитивно чуял, что сапогом. Насмотрелся в детстве киношек, где плохие ребята вышибали хорошим парням двери своими грязными сапожищами. Тимуровцы? Тетка?
Развратная кантианка? Адольф Гитлер? Хан Батый? И один дома, и нет спасения.
Там стояло похлеще, чем хан Батый. Недоброе стояло, ох, недоброе. Мужик. Потный, руки татуированы, смотреть страшно. Нос покорежен, шерсть дыбком, слюна медленно изо рта вытекает. За спиной короткоствольный автомат, а в руках ксива.
- Именем закона, козел, - хрипел он.
- Но вы же не сотрудник правоохранительных органов?
- Я-то?
- Ну из милиции же?
Мужик ощерился.
- Так твою растак, пацан, не ментовский я. Я в натуре круче, пацан, запомни - я Кагэбэ.
- Ух ты!
- Не ух ты, а ух вы! Уважай, пацан, контору. А то разведем и выцепим. Открывай, короче, ворота, а то смотрю на них как баран.
Делать нечего, распахнул.
- Как фамилие твое, дятел?
- Владислав я... Ростиславович... Красносолнцев...
- А у нас в архивах записано, что ты Вовка, - подивился мужик.
- Там, наверное, дезинформация.
- Ладно, пацан, усек. Щас колоться будем.
Кагэбэ зашел в комнату, плюхнулся на кровать и стал старательно вытирать сапоги о сиреневую подушку. И методично колоть Влада:
- Имя? Фамилия? Адрес? Твою мать! Отвечать быстро, не задумываясь. Ну?
- Так вы меня об этом спрашивали, - растерялся паренек.
- Ах да, вообще-то, - смутился он. - Но это я для уточнения, для сверки, так сказать, этих е... данных. Давай к составу преступления. Ну?
- Но я же не виноват.
- Начинается, - радостно процедил мужик. - Ты как, сучок, правду-матку резать будешь или отнекиваться?
- Только пытать не надо, - попросил Влад.
- Это мы быстро, - обрадовался Кагэбэ.
И открыл он серенький чемоданчик.
- Вот тебе щипчики, гвоздики, испанский сапожок, а вот стульчик, складной, электрический. Каково?
- Ой!
- Не издавай таких непристойных звуков, - огорчился мужик. - Что значит - ой? Это значит, что ты испугался. А мне так неинтересно. Зачем мне, бля, колоть такого неинтересного? Изображай из себя крутого. Вот тогда мне кайф. Вот сделай вид, что ты на мои угрозы плюешь, что сильный, наглый, самоуверенный. Давай, наплюй на мои угрозы, оскорби мое достоинство оперативного работника.
Влад незатейливо и символично плюнул на серенький чемоданчик. Он сразу увидел, что сделал правильно: разбойничья рожа Кагэбэ озарилась неземным счастьем.
- Ах ты падаль! - заорал он радостною - Вот ты как? Я сразу понял, сука, что ты матерый, что на понт тебя хрен возьмешь. Я все про тебя понял. Но на крутого всегда найдется покруче, понял? Сейчас, ублюдок! Получай! Получай! Не увертывайся, мля! А еще?
- Нет, - прошептал Влад.
- Плеваться будешь?
- Нет, - простонал недобитый.
Разочарованный Кагэбэ вздохнул:
- Что ты такой тупой, парень? Ты же матерый, следовательно, дерзкий. Кто же после двух ударов ломается? Ломаются, конечно, и без ударов, но не матерые. Ты должен был сейчас не испугаться, а послать меня на х... . Тогда мне интересно с тобой работать. Давай еще разок попробуем? Не возражаешь?
Паренек кивнул.
- Ну, будешь плеваться-то? - повторил Кагэбэ.
- Пошел на х..., - проскрипел Влад.
- Что, козел?! Что ты сказал?! Убью, пидор!
Влад метнулся к двери. Но не успел, понятное дело. Завален был нехилым ударом в лоб. Лежал, приходил в себя. Не спеша, гость достал предмет, не стульчик и не сапожок, а пистолет, простой, незатейливый, а в сложившейся ситуации даже банальный.
Он вдавил подозреваемому ствол в висок и зашипел змеино:
- Гаденыш, снесу тебе башку, на хер снесу, ты ведь знаешь, я не шучу, знаешь, гаденыш.
Влад открыл глаза. Оперативник привычно спросил:
- Посылать будешь?
- Нет.
- Эх, блин, - с досады Кагэбэ отшвырнул пистолет.
Попинал подушку, вроде как успокоился.
- Эх ты, деревня, - печально произнес он. - По законам жанра ты должен послать меня второй раз. Вот тогда из доброго я бы стал злым. Я бы тебе врезал еще пару раз, потом ты мне, и все так по-мужски, романтично. Затем ты бы стал убегать, например, через окно. Завалил бы я тебя, брат, при попытке к бегству. Эх, такую романтику спортил... Виноват ты передо мной, виноват. Пиши тогда уж чистосердечное, раз убегать не хочешь, что с тебя взять.
- А в чем? - полюбопытствовал Влад.
Кагэбэ нахмурился:
- Как в чем? В преступлении, не в любви же.
- А в каком?
- Блин, я не понимаю, кто его совершил: я или ты? Откуда я-то знаю. Что совершил, то и пиши, тебе лучше знать. Бери ручку, бумагу. Полчаса хватит?
- Но я не совершал.
- Кончай дурака валять. У меня к вечеру двух матерых расколоть по плану.
- Я не матерый.
- А я виноват? Кто виноват, ты мне скажи? Коза ностра? Жидомасоны? Каждый сам по жизни отвечает за дерьмо, в которое вляпался. Не отмазывайся, будь мужчиной. Ручку в руки и пишу правду. Скучно напишешь, пристрелю как сявку обдолбанную. Сорок минут тебе. Влад вздохнул, взял ручку и за сорок минут написал шедевр.
Он признал все: и храм Артемиды, и тридцать монет от первосвященника, и александрийский огонь, и руины Вечного города, и кричащую в огне Жанну д'Арк, и отравленного Наполеона, и Освенцим, и пулю в Кеннеди, и выстрел в черномазого Мартина Лютера Кинга, и пару жертв Чикатило, и масонский заговор, и подвиги Аттилы, и детей Нагасаки, и изобретение СПИДа, и красный террор, и Джордано Бруно, и профессоров на Чукотке, и Есенина в петле, и меткость Дантеса, чуму и холеру, насморк и сифилис, смерть бизонов и вымирание динозавров, Атлантиду и Лемурию, депрессию и запоры, дурных староверов в гарях и утонченнных маркизов на фонарях, чеченские авизо и работорговлю, ураган на Цейлоне и голодуху в Нигерии, Павла Карамазова и ростовщицу-старуху, подростковую преступность и детскую смертность, автокатастрофы и весенние заморозки, хреновый урожай бобов и засыпанную мышкину норку, отрезаннные уши и вырванные глаза, брошенных жен и обманутых мужей, оторванные головы и пробитые груди, слабые нервы и невидящие глаза, погибшие души и серые судьбы, неузнавание пути и поздний крик, страх и сострадание, запуганность жизнью и запах смерти, ненайденный опыт и гибнущие структуры, энтропию и боль, слабость и отсутствие новизны, нерожденное желание и вековечную дурь.
- На место в истории потянешь, - хохотнул Кагэбэ, бегло просматривая бумагу.
Александр Силаев
На три буквы
...кореш мой, как чмо раздолбанное, все орал и орал, дергая меня за рукав, мол, пойдем да пойдем, мол и мол, друган ты мне или гнида, короче, Вася, не в падлу, помоги корешку, покажи и расскажи, то да се, короче, такой вот базар, а я даже не обиделся, во!
Это к тому, что кореш меня с бодуна Васей назвал, а мама меня Иваном родила и по жизни-то я вовсе не вася. Ну а че его за это в харю пробивать, парень-то он свой, только дурак, каких земля не носила, а так ниче. Бухой вдрызг.
Короче, он мне базарит, что его опять послали на этот самый, а он сегодня добрый, нож доставать западло, вот и решил, короче... хоть раз в жизни на этот самый сходить! Ну куда у нас в народе посылают. Решил, блин, решил, только шел да ни хрена, блина, короче - Вася, гадом буду, клянусь, ты же умный, ети твою мать, ты же интеллигент, я твой кореш, это он мне базарит.
Вы просекаете, да? Короче, он у меня дорогу спрашивал, ну на этот самый, куда у нас в народе посылают. А че? Я не бог, не академик, на х... мне знать, как на х... идти. Ну да я не сука, чтобы другана в беде бросить. Хочет идти - надо идти. Без базара. Ну мы с кентом и поперли. Кто я такой, чтобы другана обламывать?
Ну забили косячок, раскурились, потянуло на умняки. Посидели, побазарили, потом на хавчик прибило. Ну мы пожрали, потом вылезли на улицу, как черти невменяемые, аж стыдно, мать его... Пошли, я ему базарю, в народ. Народ все знает. Даже дорогу на этот самый.
Видим, очкастый лохан с бороденкой перед нами пилит, кореш мой лохана тормознул, а ему говорю, лохану: ну че, профессор, колоться будешь? Мужик классный, с юморком: а что, говорит, ребята, баян с дозой есть? Не, говорю, колоться в смысле колоться, дома будешь кайф ловить, а щас говори по жизни: где он, этот самый, в какой стороне?
Мужик вылупился как на даунов, сука. Петруха, корефан мой, втянул ему пару раз по ребрам, он и сказал тогда, чтобы мы шли. Так мы туда и идем, дурак, я ему базарю. А, говорит мужик, туда и дорога. Так и не показал, лохан, где дорога, но Петруха ему еще раз врезал, за базар его беспонтовый, бля.
Ну дальше пилим. Впереди телка - ва-аще улет. Петруха к телке подкатывает, то да се, а потом спрашивает, как это самое, пройти туда. Она, бикса пошлая, по-своему все поняла и дерзит, как будто мы ее соблазняем, дуру, а нам просто надо знать, как на х... пройти, мы туда идем - ну послали нас, вот мы и идем, бывает такое по жизни, с кем не случается, верно я говорю? Короче, дерзит: вы, мальчики, козлы, я с вами на одну кровать не лягу, вот...
Петруха - он парень видный, даром что дурак. Гордый он. Заколебала его бикса, короче, вот и подумал: пахан я или мышь позорная? А нам, смеется, с тобой кровать ии не нужна. Пришлось мне на шухере стоять, пока он ту телку за кустиком отымел. Сначала та дергалась, а потом ничего. Кайфанул он. Бросили мы ту мразь и дальше пошли.
...пошли, пошли. Час, короче, идем, два, три, хреново стало, а все равно идем. Оно ведь как? Мужик сказал - мужик сделал. Ну идем, бредем, прохожих спрашиваем, а они, чуханы, отмазываются. Один пальцем у виска покрутил - мы ему тот палец сломали и дальше пошли.
...Старушку одну тормознули. Че, старая, как побыстрее с друганом на х... пройти? Старая сволочь говорит, что до психушки шестым троллейбусом. Сама ты в дурку лезь, отвечаем. А у ней в руках ведро было, так херня всякая. Корефан мой херню на асфальт, а ведро - старой на голову. Оттянулись во-о так... Минут десять угорали: Петруха прикалывается, ногой по ведру лупит, старая там хренеет. Всяко потом контуженную в дурку свезли, если ей сразу крантец не пришел, от такого звона в ушах-то.
Наконец один попался, умный как Эйнштейн, мать его. Он дорогу и показал. Петруха его за это косячком угостить хотел, а тот завыпендривался, мол ему на работу. Какая работа, вечер уже? Ладно, фраер, бог тебя накажет. Спасибо, что показал. Без тебя мы бы уже по-всякому искать охренели.
Поперли мы, значит, прямой дорогой. За город куда-то, как умный дядька сказал. Чего он такой умный, хрен? Наверное, читал много.
Он сказал, что это на пустыре за Черным камнем. А про Черный камень, это самое, можно местных поспрашать. Ну заходим в микрорайон, а там бомж лежит. Друган мой его ткнул легонько, мол, вставай, к тебе уважаемые люди пришли. Тот встал, шары выкатил: вы че, ребята? вы кто? Омон в пальто! Вставай, бич, пошли, сажать тебя будем. У бича чего-то еще в башке было, он вроде как просек и базлает: не-а, други, вы не омон. Вы свои ребята. Че?! Петруха от этого урода охренел. Мы тебе, бомжара, не свои, у нас хаты есть, а тебе тамбовский волк кореш. Говорит и по ребрам тому, по ребрам... говори, браток, где Черный камень?
Ясно где, в п... . А если по-правде? Ну налево, а потом прямо, там еще этот, ну этот самый, ясно? Гастроном, вот.
Спасибо, говорим, браток, выручил. Петруха как щенок радостный. Пришли, орет. Ну, разбили о бичевскую голову бутылку, чтоб не зазнавался, не строил из себя нормального человека, и пошли - сначала налево...
К цели, к цели! Целый день таскались, без еды, без баб, без закуски, без ничего, даже без этого самого, как его? - ну вы поняли в натуре, о чем базар.
Видим - Камень. В натуре черный. Гадом буду, если не он.
Он. Точно он. А за ним пустырь. Здоровенный. А на пустыре ничего. Ни хрена. Ни этого самого. Эйнштейн, сука, картину погнал. Прикалывался, наверное. Петруха специально проверил: пустырь огромный, а на нем ничего.
Во бля!
Александр Силаев
Рассказ о Боге
Стоял обыкновенный день с привкусом утомленности и безделия. Наступил простой, неминуемый, до усталости в руках и перед глазами заурядный полдень, какие обычно и случаются в не отыскавшей себя жизни. Летнее и теплое небо висело над городом. Двигаться было лень, а проповедник еще и разговаривал.
- Я пришел рассказать вам о Господе, - порадовал он.
Он поправил клок волос, невовремя загородших от взгляда неестественно скромный, без признаков святости, светло-серого цвета лоб.
Стадион молчал, а люди толпились. Нормальные люди за редким, безумно редким, но оттого не менее метким исключением из погрязшей в себе нормальности. Например, метким исключением выдался святой проповедник Джонсон, обьездивший мир со своим словом о Боге.
Вспотевшие тела волновались. Поговаривали, что Джонсон умеет исцелять праведных и жестоко карать грешных. Без слов, за счет довлеющей силы внутреннего стержня. Все полагали себя праведными и больными. Пришедшие надеялись и строили планы на завтрашнее время, хотя по виду казались здоровыми. Все как один, и здесь уж без исключений. Особенно щеголяли здоровой упитанностью мужчины, женщины и их дети в первых рядах. Если они сумели пробиться в эти места, то могли обойтись без исцелений, могли обойтись без многого, например, без святого проповедника Джонсона.
Рядом с ним высился столик, на котором дремотно покоился футляр мягко-коричневого окраса. Как можно незатейливо догадаться, внутри футляра заключался предмет. Джонсон имел о нем представление. Народ же ничего не знал и знать не хотел, радуясь собственной лукавой заинтригованности.
Человек, между прочим, говорил: "Итак, всякого, кто исповедует меня перед людьми, исповедую и я перед отцом моим небесным; А кто отречется от меня перед людьми, отрекусь от того и я перед отцом моим небесным; Не думайте, что я пришел принести мир на землю; не мир пришел я принести, но меч; Ибо я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку - домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели меня, не достоин меня; и кто любит сына или дочь более, нежели меня, не достоин меня; И кто не берет креста своего и не следует за мною, тот не достоин меня. Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради меня сбережет ее",напомнил Джонсон внимавшим, притихшим, насупленым... В тишине он продолжил, невозмутимо и мягко: "А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня, тому лучше было бы, если б повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской. Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит. Если же рука твою или нога твоя соблазняет тебя, отсеки их и брось от себя: лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и с двумя ногами быть ввержену в гиенну огненную." Джонсон говорил еще долго. Например, он заметил, слегка вздрогнув голосом: "Тогда начал он укорять города, в которых наиболее явлено было сил его, за то, что они не покаялись. Горе тебе, Хоразин! Горе тебе, Вифсаида! Ибо если бы в Тире и Сидоне явлены были силы, явленные вам, то давно бы они покаялись; Но говорю вам: Тиру и Сидону отраднее будет в день суда, нежели вам. И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низвегнешься; ибо если бы в Содоме явлены были силы, явленные тебе, то он оставался бы до сего дня; Но говорю вам, что земле Содомской отраднее будет в день суда, нежели тебе." Джонсон говорил много чего, одно серьезней другого и все невесело. Такой он был - невеселый. Зато спокойный, весомый, ЗНАЮЩИЙ... "И увидев при дороге одну смоковницу, подошел к ней, и, ничего не нашедши на ней, кроме одних листьев, говорит ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла," - так говорил Джонсон. И внимал народ. Кто не со мною, тот против Меня, - подбил он итог, подвел черту, подытожил сущее. - Что это значит? - спросил сопливый лет семи-девяти. - Это значит, что пришла пора отделять зерна от плевел, - строго объяснил взрослый, - и агнцев божьих от козлищ. - Это как? - не отставал настырный. (Он был мал, он был юн, он был еще так любопытен, - это наверняка с годами пройдет.) Пастырь посмотрел на него, как бы... Здесь нужно найти слова, нужно искать их долго, упорно, потому что все не то, все не так, а основная проблема - непроницаемость души. Здесь нужно сделать признание: мы не знаем и тысячи лет не будем знать, что думает эта женщина, это дерево, этот кот... Мы узнали бы, что думает дерево, этот кот и вон та женщина, при двух, как минимум двух условиях, но оба неисполнимы в нашей вселенной. Таким образом, мы выбрасываем белый флаг перед Джонсоном, точнее перед его непрозрачностью его жизни - мы действительно не знаем, как он посмотрел на сопливого. Допустим, мы можем сказать, что он посмотрел с ЛЮБОВЬЮ... или с НЕНАВИСТЬЮ. Это будет пустой звук, колебания звуковой волны, они создадут лишний смысл - зачем? Он мог смотреть со страхом, надеждой, презрением, сочувствием, восхищением, омерзением, раболепием, разочаронием, удивлением, скукой, раздражением, успокоением, просьбой, верой, неприкаянностью, обретением, тоской, чувством, отчаянием, сытостью, лихостью, подозрением, изучающе или равнодушно, с чувством патриотического любования родиной или с желанием пустоты, с ностальгией по первой весне или по страшной болезни, с загадкой или с интересом, с цинизмом, если Джонсон не любит детей, с похотью, если Джонсон не любит женщин, с меркантильными помыслыми, что было бы, конечно, самым невероятным, с сухими слезами в темно-карих глазах или со смехом, в них же, темно-карих... он мог посмотреть с расчетом, но мог посмотреть и БЕЗДУМНО, не задумываясь, просто видя какие-то формы, и все, не обращая на них должного внимания, не тратя на них секунды, отпущенные тебе до конца; а может быть, все было так машинально, так безмысленно и бессмысленно, а мы, неумные, все обеспокоены его поиском; наконец, чувства могут быть самые затасканные в речах, но оттого, конечно, не менее симпатичные: любовь, ненависть. Все это явно не то или по меньшей мере не совсем так. Разумеется, мы ничего не знаем. Разумеется, это не очень важно для нас (что важное - человек знает). Тем более что святой проповедник Джонсон больше не смотрел на ребенка.
Он, оказывается, теперь смотрел на небо. Как будто там можно увидеть интересное, как будто оттуда упадет машина и вывалится из нее Господь Бог, как будто на земле уже все завершено. Как будто он был не рад этой жизни. Опять сотрясение воздуха звуковыми волнами, опять неверно - Джонсон мог родиться, прожить и умереть в довольстве своей судьбой. Его могли ждать красиваца-жена, миллион американских долларов и такие же сопливые дети, хотя счастье не в любви и счастье не в деньгах - любовь и деньги важнее счастья, спроси любого, не подтвердят, на то и любые.
Небо висело голубым и безоблачным, каким и положено висеть небу в ясный погожий день. Достаточно молчаливым висело небо, только расплаленное солнце обжигало глаза. Перестав смотреть на него, он посмотрел на людей - они скатились с трибун и стояли перед ним на гладком поле, было их много, и были они разные, и были они... Потные мужчины, женщины и дети в первых рядах ожидали, когда кончится пустое и когда их, лоснящихся, начнут исцелять. Любопытные глаза с пониманием поглядывали на столик, на коричневый футляр, на Джонсона. - Пусть искренне верующие в Господа нашего Исуса Христа, опустятся на колени, - наконец-то произнес Джонсон. Грешники могут постоять.
Человек пять робко склонилось. Остальные видели Джонсона и не понимали, что ему надо. Привычная понятливость отказала им при первом удобном случае. - Праведники опустились, - удовлетворенно сказал он и впервые в жизни сплюнул на землю.
Он шагнул к столику, прикоснулся. Через пару секунд Джонсон давил спусковой крючок и автомат "узи" бился в сильных мужских руках.
Он стрелял, держа ствол на уровне своей груди, пока не перестрялял людей и не расстрелял патроны. Без эмоций загнал следующий комплект и продолжал отстреливать полуголую, разодетую в шорты, паству. Пули летели на заданной высоте, жалея опустившихся на колени и самых маленьких, неуспевших, наверное, нагрешить всласть. - Змеи, порождения ехиднины! Как убежите вы от осуждения в гиенну? - спросил он неразумную толпу перед тем, как равнодушная пуля закона разбила седую голову.
Александр Силаев
Наш маленький декаданс
Его звали Валя. Он ходил низенький, толстоватый, с постоянной улыбкой на широком добродушном лице. Он шел быстрой походкой и комично вспелкивал руками, если дела шли не так, как ему хотелось: получалось театрально и немного смешно.
Не так интересно, кем он был по профессии., но память подсказывает, что Валентин служил инженером. Он не превратился с годами в начальника, ему подходила суть подчиненного: он не хотел ломать людей, распоряжаться, заботиться и отвечать за них, добавляя к своей жизни чужие. Люди его любили, наверное. Но любили не в лучшем смысле этого слова, а просто так. Не за что его ненавидеть-то, вот и вся любовь. Хотя родился он симпатичным.
Сорок лет жизни не принесли ему ни денег, ни чудес, ни семьи. Так он жил без вопящих детей и астральных штучек, не сказать, чтобы припеваючи, но без печали, без тоски в белесых глазах, без глухого отчаяния, без чистых слез и запоздалого крика. Он никогда не повышал голоса. Даже и не хотел. Видать, в детстве не научился, а может и не надо было его повышать, моменты не те, люди не те, обстановка не располагает. А на него голос повышали. Как на такого не повышать. У него слишком многое не получалось: бумаги, счетчики, цифры... Когда у него не получалось, он отбрасывал папки в сторону и комично вздыхал: устал я от этой жизни. Иронией фразы он как бы искупал неудачу. После нее окружающие мигали улыбками, заходились пристойным смехом, легко одобряли и вдумчиво жалели его. О неудаче забывалось, вплоть до следующей, вплоть до очередного всплескивания руками.
Кроме того, что Валя был низковат и упитан, бедняга не избегнул и лысоватости. Не лысины, нет. А именно лысоватости. Впрочем, наметки к будущей лысине только делали его облик более добродушным. Так утверждали его честные сослуживцы, а им стоило верить на слово, занудно-правдивым и с детства не обученным увлекательно завирать.
На служебных застольях в честь наших праздников, - дни рождения и новый год, конец февраля и начало марта, - он был незаменим, хотя об этом мало подозревали. Он даже не всегда оставался пить водку и шампанское с коллегами по работе, такими же инженерами, как он сам. Он незаметно убегал, спасаясь от возлияний, чтобы назавтра притворно-утомленно вздыхать: эх, дескать, устал я от этой жизни. А все бы слушали его и прощали.
Незаменимость Вали была видна в подготовке: купить, принести, порезать. А затем подать и открыть, что не менее значимо для застолья. Славный и не зря родившейся человек, судя по тому, как он без упрека занимался хозяйственной ерундой.
К женщинам он относился, как к водке: непреклонно и недвусмысленно. Никто не знал, что снилось ему ночами, но днем Валя их избегал, и не только женщин как женщин, но и ситуаций, в которых обычно появляются женщины, в которых могла завестись девушка даже у него, ведь можно представить такие места и сцепления вероятностей. Это видели и могли подтвердить. Избегать женщин было для него делом нехитрым: тоскующие по настоящим мужчинам, настоящие женщины не липли к нему. А ненастоящих женщин избегать легко. Их кто угодно избежать сможет...
Тихое одиночество не портило привычной улыбки. Когда он говорил коронную фразу об усталости от судьбы, его добрый рот растягивался до ушей. Закрытый рот: он никогда не обнажал зубы, с его отнюдь не белыми клычками он считал подобный жест почти неприличным.
Он многое считал неприличным: честно сморкаться и разговаривать матом, потреблять наркотики и целоваться на улице, оставлять неприбранным рабочее место и несъеденным до последнего куска обед, а также воровать, грабить, убивать, спасать утопающих, смотреть порнофильмы, дразнить собак, разговаривать с детьми, знакомиться с незнакомыми, проигрывать в карты, выигрывать в домино, выдвигать себя в депутаты, сплетничать, бездельничать, зазря орать, предавать за много серебрянников, горланить старые песни. Так много - и все нельзя. Он даже не подозревал, что список запретов такой убийственно длинный. А ведь неприлично еще ходить голым, делать зарядку, не делать зарядку, оставаться без ужина, кричать на людей, спорить с предками, поучать потомков, заниматься онанизмом, затевать митинги, устраивать дела, пользоваться услугами проституток, цинично не голосовать. Что еще? Не спать ночью, дремать днем, подбирать диких кошек, наглеть, умничать, хамить старшим, валяться на газонах города, разводить бандитские сходки, ходить в рваной джинсе, прикупить пиджак за штуку зеленых, звать на помощь, признаваться в любви.
А также ненавидеть, принять нацизм, умереть на кресте, воскреснуть, сильно мучиться, быть довольным, молиться Богу, изменить жене. Само собой, неприлично уехать в Америку, перебраться в тайгу, жить в пещере с орлами и змеями, хохотать, хохотать, хохотать почем зря, хохотать до безумия, до пьяных чертей в веселых глазах. Куда ни плюнь, все неприлично. Кроме того, зудящий и неустранимый голос запрещает проходить без очереди, послать все на хер, мечтать, презирать ближнего, заглядываться на дальнего, возлюбить подонка, простить обидчика, переспать с сестрой, стать святым, остаться в истории, остаться молодым, когда все стареют, остаться козлом, когда все вокруг некозлы, и быть единственно честным среди ублюдков, шумно и радостно спускать воду в туалете, не страдать за народ, изъясняться матом (повтор, но это иногда принципиально - изъясняться матом). Кроме того, явно неприлично обманывать ожидания, быть собой, изменить себя, притвориться другим. Совершить террористический акт. Перейти улицу в неположенном месте. Изнасиловать красивую девушку. Стать лучше всех. Раскаяться во всей прошлой жизни. Разодрать икону. Уйти в монастырь. Умереть за идеалы. Не иметь идеалов. Самое смешное, что неприлично постоянно делать только добро. Или делать такое Добро, перед которым все перестает быть добром. Будда ужасен. Иисус непристоен. Подвиг неприличен, как и остальное, как честно сморкаться, разговаривать матом и потреблять наркотики. Все это неприлично, потому что смешно и подвержено критике. Сделай что угодно, люди тебя не поймут. Это естественно. Когда земля не покоится на трех китах, десяти слонах и большой плавучей черепахе, она стоит на том, что люди тебя не поймут.
Вы легко угадаете, какие пять слов он чиркнул нам в предсмертной записке. Догадаться несложно. Ничего другого он не мог оставить после себя, даром что грамотный и с высшим образованием, даром что не хуже других... хотя почему он так вызывающе повесился, кто его просил и зачем?..
Он окончил жизнь в чудесное время, сверкающее огоньками и поздравлениями, за три дня до Нового года. В тот вечер с неба ласково падал пушистый снег, а люди бродили по городу, скупая подарки. Штора в его комнате была незадернута. Свет не горел. Перед тем впервые в жизни Валя напился; можно сделать логичный, но глупый вывод, будто он не зря избегал водки <столичная>, виски <чивас> и неразведенного спирта.
...Пушистый снег падал, по-прежнему засыпая улицы и дома. Через три дня наступил 1998 год.
Александр Силаев
В народ
Утром третьего дня Фердинанд открыл дверь и сообщил, что оставляет академимю ради более достойных занятий. На закономерный вопрос уважаемого господина Стрема он ответил, чвто с некоторых пор ощутил себя хозяином собствеенной судьбы, что и повлекло столь странную перемену... Глубокоуважаемый господин Стрем позволил себе поинтересоваться более глубинными причинами такого неожиданного решения - и получил вполне вежливый ответ, проливающий свет на некоторые мотивы, хотя, возможно, как раз глубиные причины и остались незатронутыми, но это уже остается личным делом молодого человека, выводимого здесь нами под именем Фердинанд.
- Видите ли, дон мастер, - пустился он в объяснения, - изучение современных идей натолкнуло меня на мысль, что сегодня нет более высокого призвания, нежели служение людям... простым людям, хотел бы я подчеркнуть.
- Но-но, - резюмировал господин Стрем, извлекая из потаенных недр и утверждая на поверхности стола пузатенькую бутыль. - Давай без этих.
- Таким образом, герр магистр, - продолжал Фердинанд развивать свою мысль, - я пришел к выводу, что работа профессоров философии не несет в себе сути, способной преобразить жизнь людей.
- Ого! - издал возглас удивления господин Стрем, нежно баюкая ловко запрятанную бутыль. - Стало быть, ты чего-то хочешь преобразить?
- Всенепременным образом, экселенц, - выдал он свою тайну. - Я хотел бы послужить людям, с вашего позволения.
- Бог с тобой, - доброжелательно сказал Стрем. - Иди, послужи. Потом докторскую допишешь. Так что иди с миром и не вздумай там оставаться.
- На все воля Господа, - смиренно произнес Фердинанд, притворяя тяжелую и обитую красным дверь.
Я подарил ему невзрачную ерунду из набора письменных принадлежностей , а дура из соседней лаборатории - золотые часы. Но в дорогу провожал его я, а не лабораторная девушка. Она-то все дни напролет просиживала у себя, прививая мышам разные гуманитарные штуки. Мыши обычно дохли, а она горько плакала, пораженная невозможностью прогресса в своих владениях.
- Знаешь что? - говорил он в порыве откровенности.
Я не догадавался.
- Это прекрасно, - произнес он, поблескивая на мир светло-серыми глазами, украшавшими молодое лицо.
Я не спорил.
- Во-первых, меня ожидает жизнь на природе. Ни разу в жизни не жил в деревне больше двух дней, представляешь?
- Твое счастье, - с дружеским ехидством заметил я, но Фердинанд не распознал ни насмешки, ни теплых чувств.
- Во-вторых, меня ждут люди.
- А нелюди? Ты думаешь, там только Человеки с заглавной буквы? А насекомые?
- И мухи, и комары, и нелюди - все прекрасно.
- Ну ты даешь! - изумился я.
- А что? - не мог понять он, - что такое? Долг всех порядочных люденй в наше время...
- Еще бы! - воодушевленно подтвердил я.
- В моих планах устроить там школу народного просвещения, - сладко бормотал Фердинанд. - В целях, значит.
- В целях, говоришь? - я скептически хмыкнул.
- Школу, - весомо подтвердил мой коллега.
- Для коров, небось? - спросил я, держа серьезное неулыбчивое лицо.
- А иди-ка ты!
И я пошел по своим делам. А зачем оставаться, когда не просят? Я не хотел портить настроение Фердинанду в ностальгические часы.
Последний вечер в столице бедняга скучал один: звонил друзьям, шуршал газетами, листал записные книжки и старые добрые фолианты. Перечитал сорок пятый том Толстоевского. Хороший он парень, Фердинанд.
Утром нанятая бричка стояла у заплеванного подъезда. Прощальный стакан молока. Прозрачный взгляд на родную старенькую подушку. Последнее прости и туманное до свидания. Дверь хлопает.
- Нормально, - думал он, натягивая на нос покосившиеся очки.
Возница сморкался и зыркал осторожным глазом.
- Свобода, - шептал свое молодой человек.
Пухлый чемодан не хотел застегнуться. Он мял его в руках, ругал и бил по несчастному ногами. Последнее помогло. Пухлый застегнулся.
- Ну вот и славненько, - бормотал он.
Возница зыркал все наглее. Фердинанд смотрел на него и умиленно думал о заповедном. В четвертый раз он выровнял гастук.
- Наверное, поехали, - неуверенно сказал он.
- А мне что? - ответил возница. - Мое дело самовар. Мое дело екнуть. Да лишь бы не обтрухаться, чур тебя за бор. Че, стократ, деребнулись? На самохват, поди? А, репейный?
- Да, скорее всего, - неуклюже выдавил из себя Фердинанд.
- Во, боговей, - крякнул возница. - Поди, лызерный? А, крюкан?
- Не знаю, - прошептал молодой научный работник.
- Ну и пыхтун с тобой, - огрызнулся волосатый дядька возничий. - Все вы канарейки, а как на оглоблю - так шмыг. Но я вас расшурю на балаболки, а, сурец?
- Не надо, - испугался Фердинанд за свое здоровье.
- Ну вот, а говорил, что не лызерный, - довольно засмеялся возница. А какой-такой не лызерный, когда мое дело самовар? На балаболки-то, а? Че тушканишь, репейный?
- Я не репейный, - защищался он.
- Самохват, что ли? Да ни в жисть. Только репейный. Да ладно, пыхтун с тобой, посурячили...
И они поехали. Прямиком в дождливый день. Возница молчал, только изредко что-то урчало над задними колесами. Фердинанд не думал об этом. Дождь ему нравился. Город кончился. Поверхность души несколько подравнялась.
За городом начинался простор. И ели, и сосны, и белые березы, и великорусские дубы, и мох, и трава, и мурава, и ромашка, и зверушки мелкие, и зверушки покрупнее, и совсем большие, и травоядные, и злобные, и с клыками, и с когтями, и с пистолетом ТТ, и суслики, и волки, и куропатки, и лоси, и козлы, и гады, и нехристи, но и хорошие, хорошие тоже попадались, как же без них?. Хороших было больше, а плохие их ели, рвали и догоняли. Много тогда водилось живности в подстоличных лесах. Золотое времечко.
Ехали лесом, полем, оврагом ехали, и перелеском тоже, и сквозь чащу, и мимо деревушек там разных, скучных и незначительных. Мимо цыганского табора проехали, без сучка, но с задоринкой. Партизанский отряд миновали, поздоровались, в ноги им поклонились, защитникам родным, а те и не заметили, делом занятые: знай себе, четвертовали пленных ржавой пилой по исконнему лесному обычаю. Проехали мимо водокачки, и мимо ветряных мельниц, и мимо бабы яги, - она, развратница, с лешим совокуплялась, отдавалась ему на лесной опушке, и кричали они вдвоем на весь лес, так хорошо им было, нечеловечески... И соловушку видали, разбойничка, провожал он их диким посвистом, диким посвистом, да играючи, да деревца вырывал с корневищами, да Илюшку поджидал, Муромца, завалить его, козла, диким посвистом, да из Моцарта все, да из Генделя, чтоб узнал тот, козел, соловушку.
Ехали дальше. Мимо них не росли пальмы, и секвойи не росли, и бананы, и финики, и тугрики, и апельсины не росли завалящие, даже яблони и груши не расцветали, даже ягель не виднелся, даже конопля, мать ее. Мелькали деревеньки. Но не виднелось кафе, баров, пабов и кэбов. Это ж надо, радовался голодающий Фердинанд, как здорово все, как запущено, как не дошла сюда поступь цивилизации, как тут варварски, домостроевски, с пережитками, как хреново-то все, бог мой - то есть как хорошо. Какой простор для свободы искренних и вразумительных действий! Ничего ведь нет. А должно быть.
Нет тут храма и канализации, набережной и университета, Академии Наук и центрального отопления, не водится парламента и газет, наверняка забыты права человека и свобода печати, поди, тоже того - послана подальше. Конституция, сюда, наверное, не ступала.
Наверняка здесь по праздникам бьют масонов, если, конечно, здесь живут масоны. Даже если нет масонов, их все равно бьют. Выходит с утреца какой-нибудь дед Сукарь на крыльцо и орет дурным голосом: "Эй, народ! Воскресенье пришло, едрить твою, бери хворостину - гони жида в Палестину". Нога нормального еврея сюда не ступала, но кто-то все равно берет хворостину и кого-то гонит. Некоторые имигрируют насовсем. Однако чистота расы все равно утеряна - наверняка окрестные бабы спят с домовыми, неандертальцами и большими волосатыми обезьянами. Местные мужики их не волнуют, те давно уже перешли к строительству последней стадии коммунизма. Удовлетворяются с козами. Радуются мужики, коза - она на халяву дает...
Так себе представлял Фердинанд местное бытие. Аэропорта нет, местного ТВ нет, даже мафии, наверное, нет, не говоря уже о коррупции. Презумпции невиновности нет. Интернет наверняка отсутствует. Дай бог, имеется электричество. А то, поди, живут с неандертальцами при свете лучины. Кто их, сермяжных, знает.
Приближались к цели. Погода разъяснилась, солнце подкатилось из-за туч к середине дня. Солнце - это очень даже неплохо, размышлял перспективный научный кадр по имени Феридинанд. Солнце - это жизнь, луна - это смерть, философски мыслил он, не переставая радоваться. Счастлив был как скот, не подозревающий о наличии скотобойни.
Село именовалось Зачухино. Он сам выбирал его, ползая босиком по огромной карте на полу городской квартиры. Долго выбирал. Сначала замерз. Затем вспотел. Наконец выбрал, поверив в его название. В таком селе можно было принести пользу.
Домики стояли по обеим сторонам рыхлявой дороги. Подоконники украшали горшки с цветами. В каждом окне - цветок, как будто все местные сговорились. Не роза, правда, но зато в каждом. И заборы не падают. И гуси выглядят не хуже иного коннетабля. Все-таки есть культура, минорно вздохнул Фердинанд. И карликовые пальмы, поди, в прихожих. Возница подкатил к площадке перед кирпичным строением. Наверное, здесь сельская мэрия, решил он.
- Ну, раздолбать твою, а мое дело самовар, - выдохнул он.
- Это как? - неловко спросил Фердинанд.
- Ерепень твою, ты, сиреневый, - гаркнул возчик. - Под репейного мажешь? То-то смотрю, с балаболкой туго.
- Да я не виноват, я так себе...
Он пытался всучить возничему деньги, тот не брал, орал и орал, орал и орал, непонятно о чем и зачем, Фердинанд заскучал, ему даже стало неинтересно, чем закончится.
Наконец мужик взял деньги и потребовал еще столько же.
- Балаболка не цаца, тушкань не тушкань, все одно да гнило, - аргументировал он.
- Да, конечно. Я не спорю.
Вежливый Фердинанд полез за бумажником. Возничий взял деньги, поплевал на них и сунул в пыльный сапог, лежащий на переднем сиденьи.
- Эх, сиренево-зелено, мое дело самовар, - затянул он старую слащавую песню и двинул куда-то в степь.
Фердинанд решительно направился к мэрии.
Дом стоял двухэтажным. Внизу спали. Наверху сидел неумытый человек лет сорока и мутными глазами обводил мир.
- Ты кто? - спросил он с отвращением.
Мой знакомый представился.
- А на хрен? - поинтересовался неумытый.
- Можно где-то жить? - спросил он совсем безнадежно.
- Это к уряднику, - неопределенно махнул рукой человек.
- А по-другому?
- Щас я тебе соберу Совет Старост, щас, только жди, - зло ощерился неумытый.
- Извините, вы кто?
- Младший подкомиссар, - назвался он. - Я тут один борюсь, остальные, бля, воруют.
- А если я вам денег дам?
- Ну дай, отчего не дать, - обрадовался подкомиссар. - Деньги чистоту любят.
- А комнату найдете?
- В обход закона захотел, да? Захотел, твоя рожа? - заорал он. - Ну дам. Ладно, сказал, не плачь. Кому сказал, сука, не смей плакать!
Подкомиссар взял его за руку и потащил в подсобные помещения. Они спустились на пару этажей ниже, хоть и был домина вроде как двухэтажный. Значит, подвал, догадливо решил Фердинанд. Младший подкомиссар открыл тремя ключами массивную железную дверь. Прошли по коридору. Свернули направо. Прошли двадцать шагов. Свернули налево. Прошли еще какое-то расстояние. Никуда не сворачивали. Пинком неумытый открыл еще одну дверь. Фердинанд понял, что здесь обычно расстрелиают.
- Я не буду! - закричал он.
- Что?
- Ничего, - мужественно сказал Фердинанд.
Он уже стал спокоен, он внутренне приготовился принять все, даже смерть, даже то, что, наверное, хуже смерти, если такое есть (должно быть). Он был готов принять и жизнь во всей ее полноте. Он готов был драться с младшим подкомиссаром. И победить. А если проиграть, то нормально, со смехом, без слез и без слов.
- Будешь здесь жить, - лениво сказал подкомиссар и зашагал прочь.
- Спасибо, - ответил Фердинанд.
На следующий день он начал готовить встречу с народом. Он уже понял, как обстояли дела: Совет Старост, урядники и подкомиссары отобрали у населения власть. Они держат массы в темноте и невежестве, а сами отсыпаются в гаремах и гоняют по окрестным полям на птицах-тройках. Поселковую библиотеку сменяли на кусок золота, распилили на семерых и не поделились, - об этом прискорбном случае знали все, включая малых детей. Несправедливо, думал Фердинанд. Надо бороться? Но был он начитан и знающ, и слыхал где-то краем левого уха, чем кончаются революции. Да тем же самым. Мы пойдем другим путем, твердил он заветную фразу, марширую из угла в угол. Целых восемь шагов по диагонали. Не поскупился на жилплощадь младший подкомиссар.
Другой путь был труден, потен, и наверняка через тернии вел в направлении звезд. За очередную взятку Совет Старост согнал ему народец на митинг.
Дело было на площади. За пять банок неместного пива мужики сколотили ему маленькую трибуну из пустых ящиков. Трибуна рассыпалась в прах, но хоть чем-то отличалась от пустого места.
- Друзья, - начал Фердинанд свою лучшую речь. - Я хочу константировать факт, что каждый из вас нуждается в дополнительном образовании.
Из первых рядов залаяли собаки. Он не понял, что это значит, и он продолжал:
- Внешние факторы таковы, что реальность настоятельно требует новой модели личности. Понимание онтологических статусов с учетом общей направленности эгалитарных тенденций прямо указывает нам необходимый вектор развития. Цивилизационное пространство эволюционирует таким образом, что градуирует сознание в зависимости от рангов информации, перерабатываемой субъектом. Само информационное поле расширяется, но механизмы сознания блокированы в силу ряда причин. Уже сейчас можно классифицировать субьектов, причем принцип отбора будет прямо пропорционален коэффициенту системной встроенности.
- Он о...л, что ли? - предположил смурной мужик в затруханной кепочке.
- В натуре, бля, - поддержал смурного юноша лет пятнадцати.
Бабы начали креститься. Степаныч сплюнул! А это серьезно: если сам Степаныч сплюнул, бывать беде. И тут не отмажешься, Степаныч - сила.
- Друзья, я вижу неадекватное, - забеспокоился Фердинанд. - Я прогнозировал, что определеные процессы могут оказаться запущены, но не в таком виде.
- Да он хрен эсэсовский! - крикнул кто-то, и все его поддержали.
Наверное, здесь много глупых людей, догадливо предположил мой товарищ. Наверное, надо отделить овец от козлищ. Наверное, только так. Он успел сказать, что с завтрашнего дня школа народного просвещения открывает двери для всех желающих. И сбежал прочь, подальше от затруханных кепок. Те же с уханьем расхреначили трибуну на несчастные досточки. Раззудись, плечо!
Кому надо, придет, решил он. Будем с ними пить чай, водить хороводы, говорить об умных вещах, заниматься теизмом и пантеизмом, спорить о Канте и Шопенгауэре, помнить Сартра и изучать Ницше, а потом займемся квантовой механикой, а может, йогой, а может, дзэном, а может, еще чем, а может, найдется умная и красивая девушка, полюбит меня, будет у нас куча детей и полвека вместе, - так думал Фердинанд. А мои ученики, думал он, расплодяться на всех кафедрах мира.
Что думал, то и написал. Положил в конверт, запечатал и отправил мне с пометкой: "первое письмо из провинции". Жди, мол, второго, пятого и сто сорок первого. Он обещал писать едва ли не ежедневно, но я знал Фердинанда и понимал, что в лучшем случае послание будет сваливаться на меня раз в месяц.
На предпоследние деньги он снял у Совета пресловутых Старост бывшую избушку под классное помещение. Лежал на соломе и лениво гонял мыслишки. Неожиданно пришли ученики с ломиками. И побили учителя, чтоб тому, падле очкастому, неповадно было.
Забитый Фердинанд лежал на соломе и мужественно думал о смысле жизни. Мир менялся на глазах. Непонятное надо было осознать, прокрутить в себе, придти к новым выводам. Полежать сутки в недеянии и переосмыслить. Времени хватает, он образован и способен понять. Однако ночью избушку подожгли, и хороший в принципе человек сгорел вместе с домашней утварью.
Александр Силаев
Как стать национальным героем?
Стать национальным героем не так уж трудно.
Иван Ратоборов стал им только по двум причинам: во-первых, он никогда не носил с собой часов, во-вторых, он был сумасшедшим. Вот и все. То, что он жил в картонной коробке на острове, а промышлял собиранием бутылок, окурков и недожеванных хлебных корок, к его восхождению почти не относится. Для великого успеха достаточно быть сумасшедшим, не носящим с собою часов.
Он мог их если не купить, то украсть. Так легко ударить бутылкой по голове любого прохожего, а затем снять часы с лежащего и неподвижного. Подобная авантюра не составляет труда, тем более для него: Ратоборов всегда ударял бутылкой, когда нечего было есть (двоих невзначай убил, но это тоже не касается будущей славы). Однако он никогда не снимал часов. Ему нравилось жить без них. Ему нравилось ходить по улицам от рассвета до полуночи и спрашивать у прохожих "который час?"
Когда просьбу выполняли, Ратоборов говорил благодарное "пожалуйста" и шел дальше успокоенный и счастливый. Однако через полчаса беспокойство начинало томить: оно росло, закипало и становилось раздирающе невыносимым. Тогда он останавливал очередного мимо идущего и задавал вопрос. Если ему сообщали время, он опять говорил "пожалуйста", а если не отвечали, то секундно зверел. Он сразу бил человека ногами в живот, не дожидаясь от него извинений. Когда человек падал, Ратоборов вставал ему правой ногой на горло. А если он видел, что вокруг начинала собираться толпа, то стремительно убегал. Так он прожил в безвестности около года.
Но однажды случился ясный весенний день, когда он шел, не чувствуя земли под ногами и неба над головой. Он шел сам не свой и сам непонятно чей, опьяненный, как алкоголик, но Ратоборов не пил - он был двинут в голову наступившей весенней погодкой. Ах, думал он. Ох, думал он. Вашу мать, думал он. И еще многое думал он. Он любил поразмыслить, родившись философом картонной коробки, хотя многие не понимали его, называли паршивым псом, а самые безжалостные сограждане без сочувствия травили его ментами.
Но он явился на свет гордой личностью и обладателем сильной фамилии Ратоборов. В детстве его мало понимали и за фамилию звали боровом. Теперь звали по-другому, а он не обращал на слова внимания, потрясенный явлением Весны до глубины своей бесхитростной и детской души. Так он шел по талому снегу и не знал, что сегодня дойдет до Истории в хорошем понимании этого слова. На языке обывателей разбить голову об асфальт - тоже в некотором роде попасть в историю... Но Ратоборова, как мы помним, ждало настоящее.
"Который час?" - привычно спросил он у встречного человека. Тот промолчал. Иван начал злиться. "Который час?" - повторил он с затаенной угрозой. Встречный сохранял тишину. Встречный был памятником. Но Ивана, конечно, не интересовпли нюансы. "Который час, сука?" - заорал он и плюнул в лицо молчаливому. Отсутствие ответа возбудило его.
"Тварь, хренопуп, мурлодер", - кричал он, сбивая в кровь кулаки о камень. "Тебе все можно, да, тебе все можно? - орал он. - А я тоже человек." Общение не заладилось. Пустобес! Ебелдос! Хренятник! Наш герой умел выражаться сильно и по-мужски. Шизомет оттурбаненный! Процессор! Дуровей! Ратоборов кричал, Ратоборов бесновался, Ратоборов выражал себя в слове, не ведая, что слово есть логос, а логос есть божество, а божество есть... Хренятник! Получил, да? Выпал в осадок? Утрись, сопельмейстер хренов... Однако пустобес стоял мужественно. Да ты жид эсэсовский! Подонок не реагировал. Да ты у нас комсомольский сыч! Мурлодер проявлял каменную выдержку, потчуя Ивана нечеловеческими порциями презрения. Хвостохер, помелюк, морковник, семичлен, параш немытый, гондурасаво отродье...
Сотворив десяток грязных снежков из мокрого снега, Ратоборов закидал ими молчаливого. Тот даже не матернулся. Тогда Ратоборов решил унизить его всерьез.
Невзирая на людей и погоду, он расстегнул ширинку, извлек на свет последнее достояние пролетариата и окатил беззащитные ноги памятника струей своей прозрачной мочи, благо его способности дали такую возможность. Довершив задумку, он отошел и посмотрел на содеянное. Совершенное показался ему Совершенным.
Люди вокруг ругались. Люди восхищались. Люди плакали. Рыдали. Смеялись. Стояли как вкопанные. Бегали как оглашенные. Кто-то сошел с ума. Кто-то поумнел. Кого-то от увиденного стошнило. Таких, кстати, было много. Кто-то почему-то заблеял. Кто-то начал цитировать стихи. Кто-то принялся мастурбировать. Таких тоже объявилось немало. Двое зааплодировали. В ответ трое достали ножи, а один - старинный двуручный меч.
Кто-то решил, что он умрет от увиденного. И кто-то действительно умер. А кто-то решил, что от увиденного он воскреснет к настоящей и цветной жизни, к той жизни, которая только и достойна называаться таким замечательным словом Жизнь. И кто-то в самом деле воскрес. Наверное, взамен тех, кто умер. Так было. Все это произошло - с последующим занесением в протокол. Туда попали все: и плакавшие, и хохотавшие, и блевавшие, и ножи доставшие, и умершие, и воскресшие, и черт знает какие, и те, о которых ничего не знает даже сам черт. Одним словом, многие. И Ратоборов в их немалом числе. Только он, в отличии от других, успел еще вовремя убежать, бросив людей вокруг опозоренного памятника.
Суть в том, что памятники простым людям не воздвигают. Как и все памятники, он был поставлен Великому Человеку. Даже не просто великому, а Величайшему в этой стране. Так, по крайней мере, утверждала официальная пропаганда.
На следующий день выяснилось, что страна и официальная пропаганда все-таки разошлись во мнениях - произошла революция. Величайший Человек был назван заурядным ублюдком, а верящие в него были объявлены в лучшем случае дураками. В худшем случае сторонников былого величия днем радостно вешали на фонарях, а ночью деловито расстреливали в подвалах.
Разобравшись с Величайшим Человеком, народ принялся искать своих героев. Их доставали из тюрем и концлагерей, награждая министерскими чинами, признаниями в любви и проклятиями завистников.
Легко понять, что Иван Ратоборов познал камеру в тот же день, как совершил свое святотатство. Все спецслужбы искали его днем с огнем и увидели только к вечеру, но все-таки нашли, потому что сильно старались. Только особые службы и работали в стране не за страх, а за совесть. Легко понять, откуда он был извлечен на свет: из родной коробке, конечно, а где еще Ивану укрываться от цепких когтей закона?
Он плакал и говорил, что никогда не будет делать того, чего он не делал, а он ничего не делал, потому что больше делать не будет. Профессиональные психологи били его железным прутом по ребрам и с усмешкой говорили: не верим. Он вставал перед лаконичными на колени, но психологи усмехались еще злее.
Он клялся родителями, свободой и Богом. Ему отвечали, что бог скончался, а свободой клясться смешно, поскольку он уже арестован. Что до мамы с папой, то их обязательно найдут, и такое им учудят, что он в своей недолгой жизни их не узнает. А если не устроят им пожизненное уродство, то как минимум стерилизуют, чтобы у родителей не появлялись такие дети, как он.
К утру версия обрисовалась четко: подонок завербован иностранной разведкой, положившей на его счет огромные деньги с жутким условием - он должен совершить ЭТО. Год назад он сменил личину, поселился в коробке на острове и начал готовиться. Ожидание заняло долгое время, но сценарий был утвержден в деталях. В его условном месте ждали сообщники с билетом и документами на чужую фамилию, но оперативность нашей конторы не дала ему избежать наказания. Поскольку вероятность провала казалась большой (Контора славилась во всем мире!), сумма удивляла нулями. Серебрянников хватало на десятки безбедных лет. Таковы типичные условия договора, по которому в наших краях продается родина.
Оставалось незаписанным: число серебрянников? фамилия и координаты шефа? кто на территории страна входит в сеть? И т.д.
...выяснить сегодня! Ратоборова привязали к стулу. Один из психологов сноровисто обхватил инструмент. Другой заклеил Ратоборову рот липкой дурнопахнущей лентой. Перед арестованным положили исписанные листы и синюю шариковую ручку. Он показал на пальцах, что готов подписать, но его ошибочно поняли...
Через пару часов психологи узнали, что произошла революция. Ивану рассказали чуть позже. К тому времени он казался вменяемым и звонко хлопал глазами в ответ на благую весть. Героя ласково гладили по лохматому темечку, а затем с песнями и анекдотами увезли в загородный пансионат.
На третий день новой эры Тираноборца встречали с музыкой. Торжественный вечер победителей хохотал, гремел и обливался шампанским. Простого паренька ожидало вручение чего-то правительноственного. О чудо! Впервые красивые женщины были не прочь отдаться, впервые серьезные мужчины не возражали напиться с ним. Ратоборов ходил между столиков, привеливо озираясь по сторонам, а усталого вида старички вскакивали с мест и трясли его большую красную ладонь. Рыжеволосая дама уже третий раз подряд пила с ним на брудершафт. Бледный юноша со смущенным взором регулярно подскакивал поправлять галстук. "Я ваш имиджмейкер," - робко объяснял он. "Не верь, он просто педик", - шептала ему рыжеволосая, пытаясь поцеловать в губы Ратоборова. Неопытный Ратоборов кокетливо уворачивался, рыжеволосая делала вид, что сердилась, томный юноша делал вид, что он имиджмейкер. Здорово как, думал Иван. Хорошая вещь, оказывается, революция. Рыжеволосая дама прижалась к груди героя, не забавая попинывать томного; с отчаяния тот встал на четвереньки и громко залаял. Все засмеялись. Затем из поллитрового бокала пили водку по кругу. Затем танцевали. Затем на сцене появилась вице-президентская харя. Затем Ратоборов отстранил рыжую и строго направился к мужику в малиновой курточке. Он был один такой малиновый, остальные-то в смокингах, - оригинальность выделяла его из толпы. "А который нынче час?" - жестко спросил Ратоборов, пристально глядя в глаза малиновой курточке. Мужичок отрывисто сказал, что не знает. Ну ты и хвостохер, сказал Ратоборов. Я министр финансов в народном правительстве, уточнил мужичок. Врешь ты все, пустобес. Параш ты немытый, ясно? Мужик упирался в него мутным потусторонним взглядом. Министр финансов не мог понять, что молодой человек общается с ним. Ратоборов молча потянулся к своей ширинке. Малиновый сначала не понял. А потом заорал.
Но вы не будете отрицать, что полсотни часов Иван Ратоборов продержался в национальных героях?
Александр Силаев
Забытое искусство коалы
Леонид Дивнов владел коалой в совершенстве. Первые сведения о ней он получил в семь лет, когда во дворе появился загадочный пацан, бросавший таинственный полунамеки. Потом пацан исчез, по слухам его просто убили весной на острове. Но ему удалось заронить в сознание Дивнова первое подозрение о забытом могуществе. Так начался Путь.
Дальше Дивнов шел сам. Слушал намеки, обрывки, непонятные и таящие бездну смысла слова - из всего этого он сумел извлечь направление. Коала превратилась в страсть, требующую забыть все на свете: уже ребенком он интуитивно чувствовал цену всем вещам на земле и понимал, чего заслуживает коала. Она стоит того, чтобы ей посвятили жизнь, а остальное выбросили как мусор - решил он к восьми годам и с тех пор не изменил первому детскому фанатизму. С годами молчаливая уверенность в правоте собственной судьбы росла и крепла, дарила силы, помогала выносить боль и указывала тот путь, на котором его ждало новое о забытой истине. К двадцати годам он строго сортировал людей, места и события, учитывая одно: кто мог дать ему хоть крупицу на окольном пути к совершенству коалы?
К двадцати пяти годам он понял, что дальше идти некуда - он достиг. Господи, неужели? Он плакал и не верил своей душе, но факты убеждали в невероятном: простой и смертный человек смог постичь коалу, обретя невероятное в своей законченности и красоте... И во власти, ибо дело коалы давало человеку все.
...Втором учителем коалы стал для него грязный косматый бомж. В восемь лет Дивнов уже прекрасно знал, где искать необходимые ему алгоритмы и соотношения, пацан успел его просветить и на этот счет. Часами Дивнов слонялся по миллионному городу, выискивая в толпе лицо учителя. Через три недели он нашел пасмурного вида бабу в поросячьем берете, но через двадцать минут разочаровался. Она ничего не знала, и лишь по иронии судьбы обладала шестью из десятка верных примет, безошибочно указующих носителя мировой коалы. На следующий день он с тоски зашел в центральный парк, сел на лавку и начал пересчитывать воробьев. С неба закапал мелкий августовский дождь. Рассеянный взгляд Дивнова прыгал по воробьям, шелестел по листьям, любовался дождем. Случайно он оторвал взгляд от воды и увидел под тополем человека. Мужчина лет сорока спал, накрыв некрасивое тело ватной куртяшкой. Его лицо укутывали борода, слипшиеся усы и много дней незатрагиваемая растительность на щеках. Но Дивнов не замечал небритость и линялые трико мужика, он видел за оболочкой суть - спящий соответствовал восьми признакам. Второй раз ошибки быть не могло и разбуженный мужик ответил на окрик единственным словом, которое мог произнести адепт.
Обучение шло в подвале. Бомж располагал немногим, хотя действительно родился на свет адептом. Впрочем, и пацан, намеками приобщивший его к тайне мира, был отнюдь не носителем законченных концепта. Так себе, обрывки, урывки, пара символов и описание мельком виденного когда-то. Но даже неполноценное знание лучше серой утомительности обыкновенных людей. Днями и вечерами Дивнов пропадал в подвале, жадно поглощая корявые лекции, пересыпанные матом и дурной лексикой (коала не влияет на культуру и мораль, превосходя в своих сферах то и другое).
Лохматый и немолодой бич казался вдобавок идеальной сволочью. Он требовал водки и теплых вещей на зиму. Второклассник не знал, что такое водка, но без необходимого подношения подвальный гуру отказывался учить. За показ чудом сохранившихся чертежей он потребовал неимоверной дани в десять бутылок. Маленький Дивнов плакал и умолял, однако наставник только хмыкал в ответ. Школьник клялся, что не держал в руках таких денег, а бомж отвечал матом и дурной лексикой, на сей раз без намека на лекционность... Укради, посоветовал он.
Дивнов стащил в школе чью-то мохнатую шапку, отдал учителю. Тот посмотрел на нее, подержал в руке, нежно поглаживая невинный мех... и полез в деревянный ящик за пятью подробными, но рваными чертежами. Я продам ее, весело сказал он, и мне хватит. Школьник не жалел, понимал: неизменно наступает этап, на котором знакомство с чертежами коалы становится поворотом, и бомж был нежаден. Подлинная ценность каждого не измерялась в деньгах, но при желании содержимое деревянного ящика продавалось за миллиард (если, конечно, объяснить людям, что такое коала).
Что он мог совершить за пять схем первого лекциона? Убил бы? Дивнов уже в те годы имел смелость ответить рубленым <да> на этот вопрос - он знал себя и на три процента знал о коале, чтобы не сомневаться. Убил бы любого, кроме, наверное, матери. А если бы отмаялся без схем год, то убил и ее. Чем угодно. Хоть дачным топориком, если у ребенка хватит сил нанести удар.
Бомж рассказал ему все, Дивнов подозревал утайку. Мальчику исполнилось двенадцать лет, и он научился не верить людям. Подвальный наставник перешел на такие выражения, как честное слово, а подросший Дивнов хохотал. Однажды он пришел и застал мужика вдребезги пьяным. Улыбнувшись случаю, он стянул учителю конечности припасенной веревкой, а затем набросил петлю на шею и примотал конец к водопроводной трубе. Бессознательный не возразил, а спокойный мальчик сел напротив в ожидании трезвости. К вечеру поговорили.
Бродяга вернулся в себя, говорил складно, но по-прежнему клялся, что отдал все. Хорошо, сказал шестиклассник и достал бритву. Наставник заорал, и он пожалел, что не соорудил осторожный кляп из подручной дряни. Ну что ж, если услышат, я погиб, согласился он. И начал резать лицо. Главное прояснилось быстро: адепт не врал.
Нельзя подозревать мальчика в зверстве, речь не о том. Это рассказ о страсти к вещам, которые заслуживают страсть, и только так можно понимать человека пути. Леня был правдив, сентиментален и склонен к любви, но есть вещи, перед которыми трудно устоять и не отбросить другое как шелуху - речь о них.
...Дивнова не интересовали окровавленное лицо и сам человек. Убивать его было лень, оставлять в живых казалось неверным. Нехотя он взял железную палку и начал колошматить по черепу. Треснула кость, кровь смешалась с вытекшим мозгом. Тело не двигалось. Наверное, все, решил Дивнов и побрел к выходу, на всякий случай избавив все предметы от следов своих тонких и сильных пальцев.
Он искал коалу везде, он чувствовал, как искать. Он полюбил старые книги, в которых между строк можно было уловить ее дух. Он магнитом тянулся в точки, где о коале можно было почерпнуть хоть грамм нового. В случае неслыханного везения он даже рассчитывал встретить более квалифицированного учителя.
Самое главное - он думал, непрестанно гоняя мысль по уже знакомому пространству в надежде вытянуть на свет неизвестное. Понимал, что этот труднейший метод скоро станет единственным; манило только совершество, а такому вряд ли научат.
Обыденная жизнь катилась своим колесом: он закончил школу, открутился от армии, поступил в университет. Он не разговаривл с людьми, не зубрил уроков, по-прежнему уединяясь в своем.
В городской библиотеке ему попался роман третьесортного советского автора, он никогда бы не взял в руки такую книгу, если бы не фантастическое чутье. О Господи! Чутье привело его к нежданному пику, между строк в смутной книжонке вычитывалось буквально все, и навсегда для Дивнова остался нерешенным вопрос, откуда наш третьесортный писатель обладал Знанием, откуда и зачем вошел в круг? Как бы то ни было, серый дождливый день, проведенный в библиотеке, поднял его на тысячу ступеней вверх. Дальше, как он понимал, оставалось идти самому, вряд ли хоть один человек в мире познал коалу правильнее, чем он к двадцати годам.
Дивнова мало занимала жизнь, но он не избегал ситуаций: пил водку, сидел с друзьями, не ночевал дома. Начал зарабатывать деньги, раз уж появилась работа. Случайно переспал с женщиной - ну не отказываться же? Перед лицом судьбы ему было наплевать: ну женщина, ну работа, ну водочка с задушевными разговорами... Вряд ли он маскировался, ведя жизнь обыкновенного человека - легко понять, что познавшему коалу плевать на все, в том числе и на маскировку. Он жил так, чтобы выплескивать в мир поменьше энергии, хотя один носил в себе потенциал миллиона гениев: ну и хрен, думал он, каола все равно больше.
Он помнил, что ломался только два раза. Не до той степени, чтобы вынести в мир коалу, но достаточно, чтобы представить себе такое - а это уже безумие, ведь он знал, чем кончивается касание вселенной и алгоритмов коалы, единственной вещи, по силе превосходящей мир. Кстати, это понимали и дворовой пацан, и взъерошенный бомж - они, разумеется, ни разу не применили коалу в жизни, потому что презирали жизнь и знали коалу. А он в отличие от них знал ее в совершенстве, но два раза представил, что мог бы сделать.
Ее звали Наташей. Он любил, наверное, впервые. Она сидела под лампой в мягком зеленом кресле, Дивнов неумело пробовал ее целовать, шепча безвинную баламуть: моя милая, любимая... слышишь? Я ведь люблю тебя, бормотал Дивнов, неожиданно почувствовав жизнь, а Наташа морщилась, кривалась и посылала его во все доступные направления. Наташенька, сказал Дивнов. Она засмеялась, врял ли издевательски, скорее просто печально и отстраненно. Разумеется, они жили в разных мирах. Он смотрел на ее красивое лицо, сидел напротив, молчал. Прошло, наверное, минут пять. Наташ, сказал он робко. Может, хватит? - попросила она.
Конечно, хватит! - мысленно заорал Дивнов, вслух сказал бесцветную фразу и вышел вон. Лифт шумел безобразным скрипом. Он бродил по осенним улицам до двух ночи, а потом упал под вялый кустик неизвестной породы и хохотал. О Господи, мастер коалы равен Тебе, а на свете происходит такое: он видел лицо Наташи, мечтал о нежности, а потом опять заходился хохотом - неужели не стыдно так полюбить? Понятно, что алгоритмы коалы давали все, перестраивая тонкий мир и даруя власть. Дивнов не хотел всемирного господства и был прав - коала больше. Намного больше Земли. Дивнов хотел Наташу, и был неправ, и понимал, что неправ, но ничего не мог сделать - человеческое давало знать, хоть он и сознавал в хохоте всю нелепость, как создавал очевидное: Наташа отдалась бы в тот вечер, примени он хоть крупицу коалы, но как применишь то, что больше Земли?
Возможно, я покончу с собой, спокойно решил Дивнов. Когда пойму, что так жить нельзя. Способов много, из них половина просты и для него безболезненны. Проще уйти из мира коалой, но так нельзя. Решил и расхохотался снова - смерть у людей почитается самым худшим, а на нее-то и наплевать. И понял, что пережил. Не разлюбил сразу, но вернулся в себя.
Второй раз его убивали. Подошли темными силуэтами в десяти метрах от заснеженного февральского скверика и стали бить. Без слов. Сначала руками. Когда упал, начали пинать. Их стояло трое, каждый бурил его маленькими глазками на помятом плоском лице. Любое из них отливало красным и носило оттенок дурковатости, которая дается только от Бога.
Дивнов никого не бил. Слез, боли и синяков то ли было, то ли ускользнули от чувств. Сумел подняться. Его хотели повалить, но один придурок истерично сказал: не-а, не трогай, я сам... и достал нож. Ты труп, сообщил он Дивнову. Двое отошли.
По-человечески ему не отбиться. С детства он не ставил удар и не отводил время на тренировки: смешно тратить часы на тело, когда в мире прячется то, что открылось ему. С коалой хватало секунды. Он мог не прикасаться к троим, стирая их тела особым желанием. Прием безумно простой. Он рассмеялся.
Дивнов понял, что свободно выбирает смерть. Ну убей, сказал он спокойно, его тон родил бешенство: дурковатый ударил раз, еще и еще. Дивнов потерял сознание. Мертвяк, сказал кто-то, пошли, Жека, не хер мертвяка колотить.
Занудный протокол насчитал потом тринадцать ножевых ран. Вы даже не пробовали бежать, пенял спасенному поджарый капитан милиции Стукарев. Дивнов из вежливости держал очередной хохот внутри: как бежать, если познал коалу? как применишь, если познал до конца? как объяснишь людям такую простую вещь?
Через пять лет он снова оказался в больнице, и тогда предал. Ему выпал рак. В третий раз он задумался о коале. Опять смеялся, выбирая прежнее. Он верил, что не сломается в третий раз.
Решение пришло, когда Дивнов умирал. Колебался всерьез, поэтому хотел уйти поскорее. Процесс затянулся, сомнение росло. Однажды он вдруг почувствовал, что вечера уже не увидит, обрадовался, а потом колебнулся, а потом предал. Шевельнул сознанием. Стал бессмертным и обрел то, чем располагает Бог.
От нас он ушел по вполне понятным причинам.
2
Александр Силаев
Мастер Макс
Его звали Максимилиан. Если сокращенно, то Макс. Некоторые называли его Максвеллом. А некоторые Максимом. Но это не главное. Главное в том, что на земле когда-то жил человек, который все делал правильно. И не потому, что он был сынон Зевса или девы Марии. Просто вместе с первым своим младенческим криком он понял, что все в этой жизни нужно делать идеально - а иначе и жить вроде бы не стоит. Решил он в своем младенческом возрасте. И с тех пор только так и делал.
Даже соску он сосал целеустремленнее, чем другие младенцы. Прохожие оглядывались на него и шептали: генералом будет... Генералом он не стал, потому что время выдалось почти мирное и генералы не пользовались в нем большим уважением.
Покажите человека, который находил бы кашу симпатичной в своем маленьком возрасте. В детстве он тоже почитал ее за полусъедобную вещь. Но однажды родители хитро пошутили, сказав ему, что все крутые в его возрасте питались злополучной кашей, отчего, мол, и стали впоследствии такими крутыми. С того дня еще глупый и доверчивый к чужим словам Макс сьедал не меньше трех тарелок за раз.
Безукоризненность его натуры проявилась уже в школьные годы. Он учился на одни пятерки, разбил носы всем окрестным мальчикам, соблазнил всех окрестных девочек, получая одинаковое наслаждение от пятерок, разбиваний и соблазнений. Преподаватели не могли на него нарадоваться и ласково глаили его по аккуратной светловолосой голове (он давил отвращение при этом поглаживании), мальчики очень уважали его за разбитые носы, а девочки влюблялись в него, но, как правило, несчастной любовью. Все три проявления были составляющими частями Совершенства, но окружающие пока не очень хорошо это понимали.
Например, он дрался так, что не пропускал ни одного удара. Физически крепким он не казался. Но Макс бил, а его не били - отсюда уважение к нему со стороны разбитых носов.
Влюблялись в него девочки несчастной любовью лишь оттого, что вокруг Макса их прыгало слишком много. А он все-таки один. Он, как легко догадаться, любил их всех. А девочки этого просто не понимали.
Впервые о некоторой странности Максвелла заговорили после того, как в школьном дворе он убил и расчленил котенка. Учителя не понимали и задавались вопросом: зачем? Не поняв сути, они решили, что мальчик просто потенциальный маньяк и со временем станет расчленять людей, потому что ему это нравится. Но психиатры, тоже, кстати, не поняв сути, опровергли мнение любителей элементарных решений, доказав отсутствие у подростка каких-либо патологий. Нет, он не получил удовольствия от убийства пушистого Васи. Это они знали совершенно точно, невзирая на то, что сам он отвечал двусмысленно: удовольствия не получил, но саму работу сделал неплохо, что, естественно, не может не радоать. Стоп, говорили ему. Значит, тебе понравилось убивать котенка? Нет, возмущенно отвечал он, мне вообще не нравится убивать. Нисколько не нравится. Но посмотрите, как хорошо я это сделал...
Дело обьяснялось тем, что у Макса был одноклассник Андрей. Незадолго перед тем Андрей на глазах способного одноклассника лишил жизни щенка, но, на взгляд Макса, сделал это недостаточно профессионально, грубо и неудачно, без легкости и быстроты. То есть Макс просто показывал садисту Андрею, как это правильно делать. Он и решения задачек всегда Андрею показывал, если тот их не знал. Дело здесь, конечно, не в дружбе, потому что ее не было. Смысл в чем-то другом. Психиатры его так и не нашли, почему-то признав Макса совершенно нормальным. По привычке они считали нормальными людьми всех, у кого не находили болезней.
А здоровье Макса по всем параметрам не требовало к себе сострадания.
Преподаватели физкультуры с любовью смотрели на мальчика, резво скачущего и мимоходом бьющего им любые рекорды. Но после случайной травмы он стал упорно прогуливать уроки физической культуры, потому что рекордов больше не бил, а бегать и прыгать просто так начало казаться ему слегка идиотским.
После окончания школы, он, естественно, стал продолжать обучение. В высшем учебном заведении ситуация была та же: относительно мальчиков, девочек и учителей. Правда, потом у него все-таки появились друзья. Жениться он упорно отказывался.
Преподаватели ожидали, что он станет профессором. Но подумав, он послал их на перемноженный интеграл. Крупная внешнеторговая фирма без проблем нашла ему кабинет. Правда, на первое время без прыткой девушки секретарши.
На свадьбе Максимилиана сотня сотня человек пьянствовала два дня. Через полгода бывшая призерка конкурсов красоты, ставшая почему-то его супругой, потребовала развод. Он не рыдал, на колени ни вставал и ничего особенного не думал. Ничего искреннего и задушевного не произнес. Женщин глупо удерживать. Он пожал плечами и согласился. Все имущество осталось ему, потому что любимая умудрилась утопиться до начала суда. Макс считал, что разводиться правильнее всего именно так...
"Людей надо ставить в патовые положения, чтобы они не ходили по тебе, как по ровному месту", - любил повторять он, что в итоге закончилось увольнением с фирмы. Подчиненные шарахались от него в стороны, а начальство не пришло в восторг от патовых положений. Хотя дирекции он помог, невзирая на честь и достоинство - когда-то.
Иногда он играл в казино. Однажды он спустил тридцать тысяч долларов, после чего еще немного подумал и до утра успел проиграть стоимость своей квартиры и автомобиля. Он знал, что проигрывать полагается только так. А ведь хорошее дело казино, подумал он, как следует проигравшись. Просто замечательное, несмотря на всю свою тупую бесхитростность Через месяц купил его.
Денег все равно не хватало. Интересно, что он не изводил их на женщин. Он считал это пустым занятием и брал иногда - ради смеха, конечно с профессиональных проституток деньги за удовольствие спать с собой. Проститутки безропотно платили. А он хохотал. А денег все равно не хватало.
Максвелла начали одолевать тяжелые мысли. С горя он написал книгу. Издатели отказывались ее печатать, находя излишне заумной. Нам бы чего попроще, вздыхали они сиротливо. Ладно, примирился он, стать Борхесом с первой попыткт не суждено. А быть кем-то, вечно подающим надежды, казалось ему скучным, странным и малозабавным.
Тогда Максимилиан задумал настоящее Дело. Он сделал все правильно. На взятки потратил полтора миллиона долларов. Вопросы решал на уровне вице-премьеров. Никто не возражал, и он сам удивлялся, до чего просто устроен мир.
Максвелл должен был взять сумму, равную бюджету нескольких областей. Максвелла взяли на месяц раньше. Он подумал, имеет ли смысл садиться в тюрьму. Решил, что не стоит. И он опять выбрал самое простое: Максу передали пистолет, он убил пятерых человек и вышел.
Далеко не ушел. Менты окружили квартиру и предложила выбросиь пистолет в окно. Он еще раз подумал. Кивнул своему отражению в зеркале, мысленно соглашаясь с тем, что жил единственно правильным образом. В жизни нужно делать как можно больше дел - это первое. Любое дело нужно делать мастерски или не делать вообще - это второе. Он мастерски приставил ствол к виску и выстрелил. Ему казалось, что мастеру затруднительно существовать у параши.
Александр Силаев
Школьный учитель
Позднее, после войны, когда Розенберг пытался подробно вспомнить первые два десятилетия своей жизни, то с горечью убеждался, что у него не все получается. Не получалось вспомнить именно подробно, все сразу, в последовательности и в деталях, отдельные же события из памяти иногда выплывали, разрывая ее своими открытыми краями - чем больнее и неприятнее было само событие, тем, как ни странно, приятнее было о нем вспоминать. Например, как его избивали трое ребят во дворе гимназии - это унизительное и самое яркое из унизительных происшествий было любимым в его серой колоде ученических воспоминаний.
Больнее всех бил Розенблюм, Арон Розенблюм. Как всегда. Чего от него еще ожидать? Враг номер один. Все малолетние мерзавцы квартала считали за честь избить малолетнего белокурого Отто. Его сюртук в грязи - лучшее развлечение. А Арон придумал плеваться. Надо же придумать! Это пытка: Отто Розенберг сидит перед учителем, а мерзавец притаился сзади, и когда грузная фигура у географической карты поворачивается лицом к океанам и континентам, сразу начинаешь бояться за свою спину. Негодяй может не плюнуть ни разу, но это ничего не меняет, поскольку пытка в самой ожидании подлости. А если обернешься, тебя унизят с учительской стороны. Дитрих Юнген любил, чтобы дети сидели смирно.
Зато теперь есть что вспомнить. Но неужели нечего, кроме кучерявого мучителя и его друзей, друг врага - мой враг? Неужели? Ведь не учебу. Маленький и повзрослевший Отто учился хорошо, давя тошноту. Латынь, умерший еще до его рождения язык. География. Плевки. Абсурд: на уроке закона Божьего они слушали про шесть дней, а спустя час на естествознании им рассказали теорию обезьян. Если это смешно, то он не смеялся, быть может, единственный, кто видел страшную несуразность. Как и единственный, кто ходил в этой гимназии оплеванный. Даже собаки лаяли на него более злобно, чем на заурядных учеников, даже погода недолюбливала его.
Однажды он хотел убить Розенблюма, это было всерьез. С огромным булыжником он несколько осенних вечеров стоял перед его домом, упорный и без усталости. Было темно, и он мог успеть убежать неузнанным, когда прохожие услышат крик. Отто десять тысяч раз воображал себе этот последний крик - теплая мысль в холоде нескольких лет. Арон так и не вышел, зачем ему выходить из теплого дома в сырость и в дождь? Простуженный Отто имел время подумать об этом в своей постели. Болел неделю. Когда вернулся к жизни и поднялся на порог лучшей школы города, Арон Розенблюм сказал приятелям, тыча пальцем в его несуразную, тощую фигурку: "А я думал, что этот хилый господин уже сдох".
К тринадцати годам Отто разучился плакать, полгода проспав на мокрой подушке. Плакать лучше ночами, а днем опаснее. Но он был единственным в семье, кто спустя три года не рыдал в день смерти матери. Пригодилось потом. Он холодными глазами смотрел на то, как с человеческих тел снимают кожу, слабо надеясь на то, что тридцать лет назад школьные товарищи не станут избивать его линейками после уроков. Они ведь могут, если вместо Бога поклоняются Розенблюму, а тот презирает слабых.
Сначала он тоже перестал любить слабых, уже в университете. Его тоже не любили. Особенно девушки. Но плевать. Он тогда впервые убил молодого человека на дуэли. Не Арона, тот был потерян лет пять назад. Смеяться перестали. Уважали? Он в этом сомневался. Но тоже плевать.
А в двадцать втором он впервые узнал, что из космоса на Землю снизошел мессия: он говорил об избавлении мира от подлой расы отравивших колодцы. Немного спустя Отто прочитал знаменитую книгу однофамильца и понял, что на этот раз Розенблюм не уйдет, не отсидится в теплых стенах, пока маленький продрогший мальчик дожидается его с булыжником в правой руке. Ему некуда будет уйти, ведь к ногам победителей ляжет весь мир. Но сначала рай будет восстановлен здесь. Германия без отравителей казалась прекрасной страной, кусочком раннего детства, о котором он ничего не помнил, но твердо знал, что когда-то оно было и у него.
Спустя больше десятка лет, пропитанных потом и борьбой, рейхсфюрер СС сделал ему личное предложение. Это была работа, для которой сгодится лишь тот, в чью грудь Один вложил безжалостное сердце. Раса. Он понял. И Отто Розенберг в тот день поблагодарил Генриха за оказанное ему доверие.
Он всегда всматривался в лица приговоренных, и не зря - похожих было много. Он успокаивался. Говорили, что Розенберг был самым спокойным и методичным, как вверенный ему механизм.
Однажды, глядя на черный дым из трубы, - банально, но это так! - Отто понял, что отыгрался. Со всеми и за все. После того, как он понял, Отто Розенберг перестал ненавидеть и стал любить: себя, свою судьбу, небо над головой, землю под ногами и людей, которых продолжал убивать. Он полюбил то, что называется словом жизнь. Но он не спешил. Спешить больше некуда - он закрыл все счета, предъявленные ему миром.
Говорили, что в Ордене он был самым счастливым. Ошибались? Вряд ли. Среди начальников лагерей было немало счастливых людей. Его называли лучшим, и он бы не опроверг.
Когда Отто Розенберг понял, что нашел себя, то вознес Господу самую странную молитву из всех, когда-либо слышанных небесами. Впрочем, он молился не христианскому богу...
Возрожденное язычество? Подлинно арийская вера? Он молился и больше не отыскивал среди обязанных умереть курчавых и тонколицых. Зачем? Отныне он был счастливым человеком: твердо знал, что делает великое и нужное дело, занимает ответственный пост. Офицер. Руководитель. Человек миссии. И ничто сверхчеловеческое нам не чуждо.
Когда переворачивается большой мир, невероятное становится твоей явью. Увидев однажды Розенблюма в списке имен, он решил, что пришло время второй раз в жизни совершать поступок (первый - вступление в ряды). Он вызвал заключенного, тот был немолодым мужчиной с выбитой челюстью, кривыми пальцами, слезящимися глазами, худым, на десяток лет младше по возрасту, чем по виду, - это надо же, совсем не изменился, мерзавец!
Бывший палач не узнал свою жертву. Стоящий напротив казался заключенному очередным эсэсовцем, просто очередным. Руны, "мертвая голова", главнее остальных - ну и что? Поэтому он не верил своим глазам.
Сумасшедший офицер встал на колени.
- Зло есть лучшая сила человека - воистину так. Злой всегда победит. Ребенком я не знал этого и беспомощным входил в мир. Благодаря тебе я узнал правду и благодаря тебе я стал сильным, таким, как сейчас.
Воткнув свой взгляд в уставшие глаза Розенблюма, он продолжал:
- Я не могу убить своего учителя. Ты должен жить, потому что ты научил меня жить. Я покажу тебе, как выйти отсюда. Не бойся, не обману.
Отто не обманул еврея, предложив тому лучший способ.
Но Арона Розенблюма все-таки пристрелила охрана. Пуля в голову без предупреждения, попытка к бегству не удалась.
...После войны, неузнанный союзниками и трибуналом, Отто Розенберг сидел на веранде своего дома. Он пытался вспомнить детские годы как лучшее время жизни. Но память старика была слабой, и многое вспомнить просто не удавалось. Как жаль.
Александр Силаев
Правда о невинно убиенных
Мальчик карабкался вверх по зеленому склону, наплевав на расцарапанные коленки. Мальчик был в белой футболке, грязных шортах и без страха носил братовы сандалии на босых пятках. Где-то здесь, как ему рассказывали, жил старик-лесник, потрепанный и уставший, щетинисто-бородатый, но много знавший, в том числе и правду о невинно убиенных. Мальчик лез к нему, уже с детства зная в себе любовь к крутой и бесповоротной правде, равнодушный к расцарапанной коже и прочим последствиям. Он улыбался неужели ему так весело узнавать новое?
Солнце прицельно било в макушку. Как жарко, подумал он, и хочется пить. Но у лесника, кроме горькой тепловатой водки, должна быть вода.
Пенсионер ушел в лесники, выбрав себе место подальше от шума. Теперь он жил среди зеленого цвета, тишины и невнятных слухов, самым знаменитым из них слыло предание о невинно убиенных.
В двух шагах поднимались вверх склоны гор. Он не обращал внимания: жил как жил, охотился на лесных зверей и раз в месяц выезжал в город за газетой, патронами и ящиком водки. Старик был худой и высокий, с мерзким голосом и добрыми полуслепыми глазами. Дети его боялись, а собаки уважали, приветствуя подергиванием хвоста-бублика и заливистым лаем. Окрестные старухи в платочках считали его видным мужчином, но сходились в мнении, что он психически нездоров.
Старик сидел у костра, напряженно обнюхивая ближийший воздух. Тушка поджаривалась. В одной руке лесник держал нож, а другой поглаживал книгу, нерусскую и неновую, с зелеными пятнами на обложке и готически непонятными буквами:
Мальчик подошел со спины.
- А книжка с картинками? - спросил он, замирая от своей наглости.
- Да мне по хрену, - честно ответил тот. - Я все равно читать не умею. А книжку немец забыл. Сам подох как миленький, а книжка осталась. Но у меня быстро в дело пойдет: кончатся дровишки, займемся чтением.
Старик захихикал.
- Скажите пожалуйста, - обратился он, - а правда, что здесь убивали людей?
- Чистая правда, - с удовольствием ответил дед.
- А как их убивали?
Шумно вдыхая воздух, старик объяснил:
- Сначала их лупили по башке и они теряли сознание. Но это только сначала, а дальше шла такая забава, что тебя сейчас вырвет. Бедолаг связывали и раздевали. Одежку, сам понимаешь, зашвыривали в огонь: как никак, улика, да и положено. На алтаре им сперва вырезали знак Стервы, ее еще называли лунной богиней - как положено, его резали на груди. Затем по очереди отрубали все пальцы: мизинец, безымянный и что там дальше. После того как все двадцать пальцев были оттяпаны, их кастрировали и раздирали ноздри. Вот такие дела, брат, все по правилам. Не бай бог чего перепутать. Тем же ножом отсекали уши. Как водится, вырезали глаза. Тебе нравится мой рассказ?
- Да, - восхищенно ответил мальчик. - То, что надо.
- Слушай дальше, сынок, - предложил лесник. - Все отрезанное сжигалось в особом огне. Затем, вволю помолившись, разрезали живот. Так, дескать, просила лунная богиня. Те, кому надо, вынимали кишки. Ну там рассекали грудь, сердце доставали и так далее. Тоже все сжигали, разумеется. Обычно бедолаги по ходу дела околевали от боли.
- А как к этому относились местные жители?
- Хрен их знает, местных никто не трогал.
- А кого трогали? - спросил мальчик.
- Обычно они сами приходили. Приходили и начинали расспрашивать о невинно убиенных. Кого, мол, здесь убивали, да почему... Обычно им сначала объясняли, а потом самих. Слушай, я могу тебе показать ту пещеру. Хочешь?
- Конечно! - воскликнул обрадованный парнишка.
Они пришли минут через пять. Вход был завлекательно широк, а дальше был надо было спуститься вниз и свернуть налево.
- Пошли, пошли, - старик подтолкнул гостя к пещере.
В окрестной траве лесник нашарил факел. Достал из кармана штанов зажигалку, чиркнул.
Через пятьдесят шагов они стояли напротив ниши. Старик обошел вокруг мальчика, заливая светом пещерную тишину, - теперь тот падал из пяти точек, где вздрагивал зажженый огонь.
- Вот алтарь, вот богиня, - показал он.
Алтарь был вырублен из массивного камня, а изображение богини, ловко исполненное на деревянном щите, висело чуть слева.
- Она красивая, - сказал мальчик.
- Стерва всегда была того... сексуальной, - засмеялся дед. - К тому же она богиня, а не хухры-мухры. Чего гляделками лупаешь? Не смотри на нее слишком долго. Не зли луну. Один балбес, помнится, так засмотрелся, что захотел переспать со Стервой. И что ты думаешь? В лунную ночь свернул себе шею. На нее не положено так любоваться, это не девка тебе. Здесь поклоняться надо.
- А зачем?
Старик снова захихикал.
- Не задавай смешные вопросы, - попросил он.
Малбчик молчал и пристально смотрел на алтарь.
- Вот в эту ямку стекала кровь, - пенсионер оказался толковым экскурсоводом. - А в углу обычно горел особый огонь. Можно даже его зажечь, чтоб ты лучше себе представил.
В самодельной печурке весело заплясало пламя, питаясь припасенными ветками.
- А чем он особый?
- Да не знаю, чем, - вздохнул дед. - Просто его так принято называть. Веками так говорили, а почему - хрен поймешь. Может быть, он волшебный.
- Ну понятно, - сказал мальчик.
- А делалось все вот этим ножом, - старик выставил перед ним лезвие, с которым сидел над тушкою зайца. - Это старый нож, но с последнего раза хорошо сохранился.
После короткого молчания мальчик спросил:
- А когда был последний раз?
- Я точно не помню, - ответил лесник. - Но года два-то уже прошло.
- А зачем их все-таки убивали?
- Видишь ли, это продлевает жизнь. Ну чего лыбишься? Я и сам сначала не верил, а потом оказалось: вот те на, действительно продлевает.
- И сколько ж вам лет?
- Да восемьсот стукнуло при Андропове, - рассмеялся он. - А дальше сбился.
- Тогда все понятно, - сказал мальчик.
Старик улыбался, в смущении поглаживая седую клочковатые волосы.
- В ритуале есть какой-то порядок?
- Ясно дело, сынок. Во-первых, дождаться ночи и делать все перед Стервой. Отрезать строго по порядку и не дурить. А вон видишь веревки у стены? Не сгнили. Раньше делать умели, не то что сейчас, сейчас-то бардак один...
- Это хорошо, - сказал мальчик, - что не сгнили.
- Тебе-то какая разница? - удивился старик.
...Он пришел в себя, чувствуя острую боль в затылке. Связанные ноги не могли подняться, а связханные руки не могли им помочь.
- До ночи еще далеко, - сказал мальчик, играя со старым ножом. - Но мы подождем.
Александр Силаев
Братья во Христе
Община Христовых Братьев жила в Курултайском краю три с половиной года. И прекратила свое существование, как это иногда случается, по вине женщины.
Возникновение Христовых Братьев видится ясно. Сначала они были заурядными староверами, если мы согласны приписать староверам такое свойство, как заурядность. Но что бы мы не думали о них, именно староверы около трехсот лет назад стали первыми русскими поселенцами Восточного Курултая. Напуганные жуткими, но никогда не бывшими репрессиями в западных территориях, они снимались с мест и уходили исповедовать веру в сторону азиатской тайги. Три века назад они пришли на Курултайскую низменность. Первые десятилетия жизни новых людей были тихими, как течение облюбованной ими реки.
Позднее назвавшими себя Христовыми Братьями и ушедшие с этим именем еще глубже к истоку Далая с самого начала отличали себя большей ретивостью в вере, чем оставшиееся в Святониколаевке и двух менее значительных деревнях. Разница умещалась в том, что ушедшие уже чувствовали дуновение Конца Света, а оставшиеся предполагали пожить. Легко понять, что предполагавшие пожить грешили больше - им было проще нарушить пост и забыть про постоянное присутствие Бога в зеленой тишине. В душах поселилась нелюбовь: обыкновенных людей раздражали поверившие в Исуса пламеннее, чем они; стоит добавить, что будущие Христовы Братья держали их за отступников.
Разрешить спор силой они не могли: все выросли христианами, почитавшими доброту чувств первой заповедью. Тогда меньшая часть просто отделилась от большей и ушла к истоку реки. Оставшиеся продолжали жить в труде, посту и молитве. А Христовы Братья начали готовться к Концу Света более ретиво, чем готовились до наступивших времен. Теперь им никто не мешал. Три года и шесть месяцев триста человек готовились к окончанию мира сильнее, чем обычно это принято делать.
Они считали себя избранными и знающими больше, чем остальные люди, которых не коснулась крылом благодать. Они чувствовали, что думают о Боге больше, чем о себе - может быть, единственные на проклятой земле... Но тогда они должны служить Христу горячее, чем не познавшие настоящее лицо Бога. А между тем они молились, подражая другим, постились как все и читали совершенно такую же Библию.
Они могли годами жить в заунывном прошлом, но самый старый как-то сказал: чувствую смерть и праведную жизнь позади, и хочу умереть, как Господь - распните меня! Община задумалось: не богохульство ли предлагает старик? Но потом решили, что вторые крестные муки не могут оскорбить Христа, а любого из потомков Адама только возвысят. Особенно крестные муки, взятые добровольно, без принуждения, когда человек с улыбкой после безгрешной жизни выбирает страшную смерть.
На поляне сбили конструкцию из больших неструганых досок. Старик орал, когда его ладони приколачивали к дереву, но песнопения трех сотен человек заглушили неуместное в такую минуту. К вечеру он перестал жить. Душа отлетела в рай, а проводившие ее туда благодарили Творца за возможность пережить такое.
Через месяц к общине обратился сын распятого. Он просил дать ему умереть той же смертью. Он хотел скорее в рай, вслед за отцом. И снова песнопения заглушали боль. Через два часа он благополучно умер.
На следующий день уже трое человек попросили распять их. Узнав об этом, к троим присоединилось пятеро, среди них два мальчика, девяти и одиннадцати лет. Община непреклонно определила: великой чести умереть на кресте может удостоиться один избранник за месяц. Только один, причем он должен быть самым праведным из оставшихся. Неважно, кто это будет: мужчина, женщина или ребенок. Но он должен чувствовать за собой безгрешность. Тогда поселенцы и превратились в Христовых Братьев.
Однажды распятие сорвалось: женщина должна была удостоиться крестных мук, но в последнюю ночь пала, не выдержав груза благочестия - отдалась когда-то любимому. Община изгнала прелюбодеев, и несчастная утопилась, чувствуя за собой позор. Мужчина добрался до губернского города и рассказал эту историю двум судебным канцеляристам, но ему не поверили, а за безумный вид приговорили к тюрьме.
...В последний день мальчик испугался распятия, убежал в лес. Его искали и привели обратно. Через две недели душа смирилась и он кротко поднялся на таежную Голгофу, прославляя Господа нашего Исуса Христа.
По счету ему выпало стать тридцать шестым, но кровь тридцать седьмого не пролилась. У ребенка осталась мать, способная усомниться в вере, каждый день живя в страданиях сына. Из-за женщины и прекратилось служение: отступница смогла убежать, два дня шла по лесу, вышла на город и донесла губернатору на общину. Поклонение Исусу на лесной поляне было запрещено, но арестов, как легко понять, не последовало: убийцы и убитые выглядели неразличимо, поэтому говорить о преступлении казалось нелепо... хотя многие полагали, что в Курултайской низменности происходило более страшное, чем убийства.
Об этой истории много писали столичные газеты начала века, но к единому мнению общество так и не сумело придти.