Кровушка продолжала бежать в сторону Северного ледовитого океана. Но у безухого мужика она бежала неправильно. Он-то не умел извлекать опыт из ситуаций. Зря, одним словом, пролил свою кровушку. Так обидно проливать свою кровь - не чужую, а свою, родимую, - зазря. Но кто-то должен проливать кровь как раз зазря. Кто-то должен умирать в автакатастрофах, кто-то должен гибнуть в концлагерях, кто-то должен принять смерть под ножом маньяка. Должен - и баста. И пусть не отмызывается. Попытка отмазаться в морали, в этике, в философии, в психологии - всегда попытка. Все только и делают, что отмазываются. Христос отмызывается. Толстой отмазывается. Достоевский отмазывается. Даже Кант чего-то отмазывается по научному, но отмазывается. Нет чтоб по-нашенски рвануть на груди рубаху, а затем тихим голосом сказать наконец всю правду, всю-всю, какой бы она там не была, хоть страшной, хоть черной, хоть фиолетовой, хоть вообще убивающей с первого абзаца - взять и сказать, а дальше как придется, как повезет, куда кривая вывезет, да и какая разница, что там дальше, кто кого вывезет, если все слова сказаны и все принимают все...)
Вдвоем они вышли на улицу. Там кончился дождь и засветило солнце. Светило такое солнце, а он так любил дождь. Он заплакал - конечно, мысленно, но навзрыд, от души, со стоном, криком и завыванием, внутри себя, конечно, не открыто, рыдать сейчас на людях было бы глупо. Он захотел помолиться богу, чтобы стал дождь. Он захотел достать "люгер" и убить рабыню, чтоб хоть кто-то за что-то ответил в этом мире. Он захотел изнасиловать идущую мимо студентку (он интуитивно чувствовал, что это именно студентка, а не кто-то другой). Он захотел прийти домой, и спать, спать, спать - и проснуться в другом мире, не в этом, только не в этом, а в другом, любом другом.
Через десять примерно секунд все было кончено. Бог не услышал молитву. Студентка прошла мимо. Рабыня осталась жить. Мир не изменился. Солнце сияло. Просто он мгновенно разлюбил дождь и полюбил солнце. Неимоверным усилием воли, но он сделал это.
- Сейчас, - сказал он своей покупке,- мы поедем на окраину до работоргового рынка. Молись, чтобы не попасть к интеллигентным людям. Они скупают людей для своих блядских опытов. Через месяц загнешься в муках. Твое счастье, если попадешь к нормальным плантаторам. У них некоторые живут до трех-пяти лет. Ты крепкая, доживешь. Если надсмоторщик не садист. И если не попробуешь убежать. Так что бойся интеллигентных людей.
Александр Силаев
Дом политической терпимости
Темнеет. Светятся одинокие фонари. Спешат запоздалые пешеходы и несутся почуявшие раздолье автомобили. Вечер с утекающими минутами перетекает в ночь.
Он в нерешительности.
Перед входом лежал грязный коврик с золотистыми буквами <достоинстство/>- в труде>. Ну и ну, подумал он, вот подонки-то. Немного в отдалении, посреди осеннего сквера, грустно поблескивали осколки бутылок. Пожилой мужчина два раза обошел здание. Отшагав вокруг, в нерешительности замер перед бронированным входом. Дверь приокрыта сантиметра на два. Он огляделся и нервно рванул дверь на себя. Железо скрипнуло, нехотя пропуская внутрь.
- Дом политической терпимости?
- Он самый, - приветливо сказал шагнувший ему навстречу молодой амбал, в костюме и сероглазый. - Вы заходите, мы любому клиенту рады, даже такому, как вы.
- Мне бы... сейчас скажу...
Мужчина мялся, с поддельным интересом разглядывая свои длинные дрожащие пальцы, а также мял кепку, комкал скинутое пальто, застегивал и расстегивал пуговицы пиджака.
Амбал участливо посмотрел на застенчивого.
- Извините, а вы кто по ориентации?
- Э-э?
- Ну, скажем... Анархо-синдикалист? Нацист? Или что-то из ряда вон?
- Да нет... коммунист я, - признался он.