Скорее однофамильцы, чем родня, мы с нею, замечательно контрастировали: еврейка и славянин; хваткая женщина и романтический настроенный «задумчивый проказник» (я в ту пору был безнадежно влюблен), мечтающий о славе поэта и ученого. Этот контраст мне нравился. Чем? Тогда я не знал, а сейчас думаю так: он оттенял мою непричастность к еврейству. Именно чтобы продемонстрировать это различие, я привел Нату в свою институтскую компанию, представив как . Собрались в тот раз на Светлановской площади, в номенклатурном доме № 22 по проспекту Энгельса, у Андрея Чернышева, главного шалуна и плейбоя нашей группы. Вечеринка как вечеринка, с танцами и интеллектуальной болтовней. После застолья Ната подсела к тем, кто играл в карты. Мне там делать было нечего, я мастей не различал. Через какое-то время Андрей подошел ко мне и, хохотнув, сказал:
— Забери сестренку!
Появлялась Ната у нас в Ленинграде не один, а два или даже три раза, всегда ненадолго. В последний приезд спросила прямым текстом:
— А ты мог бы в меня влюбиться?
Дивная непосредственность! Вся натура человеческая — как в капле воды. Что ей требовалось: провинциальный муж в качестве ширмы или запасной любовник в провинции? В Москве, допустим, ее репутация была испорчена; но Москва большая, нашлись бы другие круги — и нашлись же, конечно. Я перебрал несколько вздорных предположений и все отбросил… Единственное, чего никак нельзя было допустить даже при моей самонадеянности, это — что Ната сама в меня хоть капельку влюблена; такие не влюбляются.
Смеяться я над Натой не стал. Сказал ей просто, что влюбиться в нее никогда не смогу. Вообще, был с нею сдержан, хоть сдержанность — не из моих добродетелей. В этом случае она была подсказана гордостью.
Двоюродная сестра отца, Белла Борисовна Циммерман, женщина суровая, фронтовой хирург, прошедший войну, в детстве дважды брала меня с собой в пионерский лагерь завода , где работала врачом. Она — единственный человек из отцовской родни, изредка приезжавший к нам в гости. Советская она была — до мозга костей; и большая патриотка. О немцах отзывалась пренебрежительно. Судьба сыграла с нею злую шутку: уже очень немолодым человеком она оказалась в эмиграции в Германии, где получила щедрую пенсию — от тех самых немцев, за то, что воевала против немцев.
…Бабуля, Мария Петровна, умерла в 1958 году — и я, мерзавец, не пошел на похороны; даже в больницу к ней, еще живой, ни разу не сходил. Тут не одна жестокость. Я гнал мысли о смерти, не мог смотреть в ту сторону. В каждом мертвом хороним себя — а в детстве каково?.. Я тогда как раз в записывался по части волейбола.
САМЫЕ БЛИЗКИЕ
Остались еще двое: отец и мать. Что сказать о них? Первое и главное: я был плохим сыном. Есть анекдот. Двадцатилетний юноша говорит сверстнику: за последние четыре года мой отец сделал невероятные успехи; когда мне было шестнадцать, он был полным идиотом. Это почти мой случай. Юзя был патологически нечестолюбив, вот главное, что приходит на ум; мне это мешало. Интересовался он только техникой, да и то как-то платонически. Читал, но никогда не говорил о прочитанном. Не уважать его было немыслимо, любить трудно. Кроткий, безобидный человек, всегда ровный; голоса не повысит, не раздражится. Загадочный, решусь сказать, полным отсутствием чего-либо специфического, а вместе с тем — с ясно прочерченной индивидуальностью. Считалось, что мать он обожает, Иру любит, но вообще со всеми он был как-то прохладен, хоть и не угрюм. Семейное предание не донесло сведений о его увлечениях другими женщинами. В Германии, до мамы, была какая-то немка, а потом — ни-ни. Уже после его смерти случай свел меня с женщиной его поколения или чуть моложе, уверявшей, что он за нею ухаживал. Пусть бы и так, но не верилось.