«…эстетические принципы Шарля Бодлера не исключают зависимости между искусством и моралью. Между тем художник не является проповедником. Поэт говорит, что изображать добродетель всегда торжествующей, а зло неизменно отталкивающим – значит создавать искаженную картину мира и жизни. «Полезно ли искусство? – вопрошает Бодлер в своем эссе. – Да. Почему? Потому что оно искусство. Существует ли вредное искусство? Да. То искусство, которое искажает жизненные обстоятельства. Порок привлекателен, надо живописать его привлекательным; однако следствием его являются болезни и необычайные нравственные страдания, надо их описывать». Очевидно, что Суинберн полностью придерживался подобной точки зрения: в рецензии на «Отверженных» Виктора Гюго он писал: «Жить в мире, где все зло сошло на нет, было бы тяжело и безрадостно». Такой мир, по его мнению, станет нереальным и ограниченным, как ограниченно и нереально искусство, порожденное только добродетелью и отвернувшееся от всего порочного и уродливого. Но суть настоящего искусства не есть лишь сгущение темных красок и описание наиболее мрачных сторон человеческой души. Не случайно Бодлер в своей статье «Школа язычников» убежденно доказывает, что «полное отсутствие добра и истины в искусстве равносильно отсутствию самого искусства…»
Огромная аудитория с плотными рядами стульев была забита людьми до отказа. Настя стояла за кафедрой перед микрофоном и изо всех сил старалась сдержать дрожь в голосе. Перед таким великим собранием преподавателей, профессоров и аспирантов со всего света ей еще не приходилось выступать. Было не просто страшно, ее сковал панический испуг. Он вырос до невыносимых размеров при мысли о том, что ее собственное, многократно увеличенное, изображение транслируется на гигантском экране во всю стену за ее спиной. А каждый из трехсот человек, сидящих в зале, внимательно разглядывает ее лицо, плечи, грудь… Ноги сделались ватными, ладони покрылись мертвенной влагой, сердце колотилось о ребра изо всех оставшихся сил. Речи уже не шло о том, чтобы сделать доклад непринужденным и интересным – Настя, как попугай, тараторила заученный до последнего слова текст, покрывалась холодным потом и злилась на себя с каждой минутой все больше. О какой позиции на кафедре в Сорбонне можно будет говорить после того, как она провалила доклад, на который возлагала все надежды?! Господи, какая несправедливость!
Десятиминутное выступление было завершено, и Настя, чуть заметно пошатываясь от душевного изнеможения и внезапной тошноты, опустив голову, поплелась на свое место. Села на стул и сквозь навязчивый звон в ушах услышала ободряющее «pas mal» от соседки справа – бодрой французской профессорши лет пятидесяти. Благодарно улыбнулась в ответ, превозмогая головную боль. Какое там «неплохо»?! Полный провал!
Подходил к концу четвертый день конференции – Настя выступала одной из последних. Все это время в Париже она просидела на жестком стуле конференц-зала или на кровати в крошечной комнатке студенческого общежития. Девушка так слезно просила Марию Степановну, чтобы ее поселили одну, что та не сумела отказать и обратилась к администрации университета с просьбой, которая была удовлетворена. Правда, эта угловая комнатенка была больше похожа на конуру, и ее окно выходило на глухую стену, но Настя осталась довольна. Лишь бы не видеть других людей, не общаться с ними. У нее не было сил говорить или смеяться, она физически не переносила теперь, когда кто-то пытался нарушить ее личное пространство и приблизиться хотя бы на расстояние вытянутой руки. Неважно, по собственной воле или случайно. И не потому, что, как прежде, относилась к людям с пренебрежением, считала их недостойными. Нет. Теперь она до умопомрачения боялась всех вокруг и ненавидела себя. Ее пугал шорох в коридоре, обращенные на нее лица, взгляды. Настя чувствовала себя инфицированной какой-то жуткой болезнью, несовместимой с жизнью: ей казалось, что грязь и омерзение прошлого текут в ее жилах, просвечивают сквозь кожу, что в глазах, как в раскрытой книге, читаются все унизительные сцены, которые ей пришлось пережить. У нее не было ни единого сомнения в том, что каждый, кто хоть раз заглянул в ее лицо, знает (ну, или догадывается) о ее падении, позоре и глупости. Вздрагивая от приветствий знакомых, она едва сдерживалась, чтобы не убежать. А традиционные во Франции поцелуи при встрече вызывали нервную дрожь. Ее тошнило от самой себя, как от переплетенных в единый клубок дождевых червей из ставших постоянными ночных кошмаров.