Когда оборотень постигнет, что такое любовь, он может покинуть это измерение… надо сделать несколько глубоких вдохов и выдохов, зародив в своем сердце истинную любовь максимальной силы, и, громко выкрикнув свое имя, направить ее в хвост так далеко, как возможно. <…> Если зарожденная в сердце любовь была истинной, то после крика хвост на секунду перестанет создавать этот мир. Эта секунда и есть мгновение свободы, которого более чем достаточно, чтобы навсегда покинуть пространство страдания (с. 378–379).
Абстрактность этой формулы не может не бросаться в глаза в сопоставлении с драматизмом любви лисы А Хули к Серому Волку. Пелевин как будто бы не до конца доверяет своей героине и в финале романа вмешивается в ее логику со своим, заготовленным впрок, рецептом спасения. Во всяком случае, очевидно, что он не доверяет ее
Предсказуемость финала, как и риторика подавления Другого, материализованная этим финалом, демонстрирует разрыв между смыслом итераций и авторской идеологией. Если в более ранних произведениях Пелевина логика итераций не разрушалась аллегорией Пустоты, помещенной автором в центр повествования, то в «Священной книге…» сам процесс движения героини и читателя по лабиринту итераций обесценивает финальный «выход». Само устройство создаваемого лабиринта таково, что на его фоне становится видно: предлагаемый автором «выход» просто нарисован на стене.
Этот вывод относится и к драматической повести «Шлем ужаса», написанной, по-видимому, еще до «Священной книги…», хотя опубликованной и после нее. В этом тексте можно видеть столь же (если не еще более) отчетливо, чем в «Священной книге…», как идеологическая инерция подавляет интригующий сюжет — развитие сюжета в повести-пьесе подменяется лекцией о «шлеме ужаса» как метафоре восприятия непрерывно создаваемых нашим сознанием фантомов. Это обескураживающе нивелирует многообещающее разнообразие характеров героев (которые все вместе оказываются «совокупным» Минотавром), оставляя читателю в качестве «послевкусия» густо насыщенные культурно-философскими смыслами индивидуальные версии «лабиринтов», каждый из которых предварительно обещает куда больше, чем предлагает создающаяся в итоге их абстрактно-философская «сумма».
Но это противоречие между сюжетным потенциалом и индивидуальной идеологической инерцией свидетельствует не о тупике поэтики Пелевина, а о том, что он интуитивно нащупал логику постмодерного мифотворчества, основанного на трансформации взрывных апорий во взрывные гибриды, тогда как предлагаемая им идеология осталась на уровне афоризма Ницше: «…человек предпочтет скорее хотеть Ничто, чем ничего не хотеть» [1023].
По-видимому, если Пелевин не сможет отбросить уже отслужившую идеологическую формулу, его ожидает тяжелый кризис. Если же он доверится «саморазвитию» своих лабиринтов и пойдет за логикой итераций, не пытаясь заполнить пустой центр симулякрами «трансцендентальных означаемых», — «поколение P.S.» узнает о себе еще много интересного.
Развилка или параллель?