Трансценденция у Ницше — не средство, а цель: только через трансценденцию, или, иначе говоря, через преодоление «людей настоящего», «последнего человека» (ср. с «мясной машиной» у Сорокина), осуществляет себя сверхчеловек — человек трансцендентный. Примечательно, что глава, в которой Заратустра издевается над «последним человеком», довольным собой и своим миром, встречая в ответ смех толпы, заканчивается словами Заратустры: «Лед в смехе их» (с. 12). И хотя лед в этой фразе, казалось бы, связан с отрицанием попытки выхода за пределы «человеческого, слишком человеческого», сама фраза более многозначительна. Лед в смехе — это и знак замороженности отрицания, то есть отрицание их отрицания — и одновременно конец смеха.
Может быть, именно из этой фразы и пришел Лед в романы Сорокина?
Недаром сам священный Лед в романах Сорокина оказывается весьма противоречивым символом. Среди бинарных оппозиций, конструируемых героями «ледяного» мифа: Братья Света — мясные машины, сердце (дух) — тело, свои — чужие, до «пробуждения» — после «пробуждения», свет — тьма и т. п., —
Тем не менее помимо всех этих значений в романной трилогии формируется одно, главное и доминирующее: абсолютная гармония, воплощенная льдом, обеспечивается нечеловеческим, космическим холодом, который сам по себе эквивалентен смерти. К смерти всего человечества устремлены и вдохновленные Льдом Братья Света: правда, они думают, что несут смерть «мясным машинам», а оказывается, что погибнуть суждено им самим («23 000»), — но суть дела от этого не меняется. В этом главный парадокс сорокинского Льда: перед нами
Но дело не только в этом. Лед как медиатор вольно или невольно запускает механизм самодеконструкции сорокинского мифа (или мифа его героев), обнажая его
Обозначим наиболее существенные из них.
«По большому счету всю жизнь меня интересовала (и продолжает) одна-единственная тема, один-единственный и роковой вопрос: что такое насилие и почему люди не в состоянии отказаться от него?» — пишет Сорокин в цитированной выше статье [971]. В обсуждаемых романах, и особенно в «Льде», сталкиваются два типа насилия: будничное, составляющее субстанцию существования «мясных машин» (издевательства сутенера над проститутками, фашиствующие студенты, насилие в бизнесе, мат как язык агрессии, пронизывающий все поры российской повседневности), и не менее страшное, но оправданное «высшими» целями насилие Братьев Света.
Насилие, осуществляемое Братьями, в терминологии Вальтера Беньямина, может служить примером «мифического насилия», которое в «архетипической форме является прямой манифестацией богов. Оно не является средством для осуществления их целей, едва ли воплощает их волю, оно просто свидетельствует об их существовании» [972]. Греческий миф о Ниобе используется Беньямином как иллюстрация этого типа насилия: просто убивая детей Ниобы на ее глазах, боги напоминают ей о своем превосходстве — говоря сегодняшним языком, утверждают собственную идентичность. 23 000 сверхлюдей, «заговоривших сердцем», — это и есть сорокинские боги. Убивая людей, они только «манифестируют свое существование».
Однако преодолевают ли они при этом свою человеческую природу, как полагается сверхлюдям? Отнюдь нет! Ведь если насилие составляет материал, из которого соткана советская и постсоветская социальность (подробнее об этом см. в гл. 18), то Братья Света лишь переводят это насилие на новую «высоту». То же, в сущности, делает и тоталитарный Большой Террор, придавая «возвышенную» легитимацию террору «малому» (по выражению Татьяны Толстой), то есть повседневному. Именно насилие становится тем цементом, с помощью которого из Братьев и Сестер лепится новая социальная общность (ср., например, с рассказами Бабеля из цикла «Конармия»), — это и заставляет их деловито проливать кровь чужаков, Других и скрепляет Братство избранных прочнее, чем все их «разговоры сердцем».