Поселился в гостинице и стал ходить на пустырь, где по подмороженно-хрупкой траве, звенящей маршировали учебные команды: гимназисты и реалисты, пьяные от военных грёз.
Снежная искрящаяся накипь росла и росла на безмятежно зеленеющих хвойных лапах, сваленные во дворах обрубы лесин по ночам трескуче раскалывались от мороза. Смуглые январские облака затянули небо, метель щедро крыла пухлыми хлопьями застарело-сухой, окаменевший снег. Однажды, когда сквозь оконную изморозь в гостиницу точился задымленно-рдеющий вечерний свет, стало известно: Оренбург снова захвачен красными.
Белые готовили весеннее наступление. Иосифа забраковали: не мог осилить, с полной боевой выкладкой, и короткого перехода – задыхался, отставал; не отвязывалось кровохаркание. Тогда он пристроился в госпитале санитаром. Выстраданное тронуло его глаза умудрённостью, в них проглядывала какая-то особая душевная глубина.
Весну, лето он вымаливал у неба весть о взятии Оренбурга… Нет! Белые разбиты.
В то пасмурное душное утро августа, идя в госпиталь на службу, он всё ещё надеялся… А перед полуднем в Троицк вступили красные.
Мало кто помнил, что санитар Двойрин – из дутовских добровольцев. Те, кто помнил, не успели донести: он ушёл из города. В Оренбург.
15
Поздняя осень девятнадцатого шла в зиму: недужно-мучительную и обвальную. В завшивленном здании оренбургского вокзала сидели на полу тифозные с набухшими дурной кровью потухающими глазами. На Конносенной площади, наклеенное на тумбу, чернело жирными буквами воззвание: «К трудовым народам всей земли». Под ним лепилось другое: «Водка – заклятый враг человечества!» В бывшем епархиальном училище председатель облисполкома произносил перед средним и младшим комсоставом:
– Мечта сбылась! Пролетарии мира переходят в одну единую трудовую семью…
По ухабистым загаженным улицам потекла, шипя, продиристо-колючая позёмка. Лошади с шершавой, смёрзшейся от пота шерстью тянули возы, нагруженные раздетыми донага одеревенелыми трупами.
У казарм бывшего юнкерского училища, набитых красноармейцами со звёздами на рукавах, нередко видели молодого еврея в истрёпанно-ветхой долгополой бекеше. Отсюда Иосиф уходил на Воскресенскую улицу и шёл по ней до места, где погиб Истогин. Потом направлялся к угловому дому, в котором был убит Пузищев. Затем одолевал путь до полуразрушенного здания: напротив него упал Козлов.
А место в Форштадте, где погиб дядя Саул, он не знал…
Он снимал комнатку, которую подыскал, познакомясь с местной еврейской общиной: благо, что-то осталось из присланных отцом денег.
В общине внимательнее других относился к Иосифу скорняк Кац. У него дочь Мария на выданье. И нужен свой человек, кто взял бы на себя риск продавать на толкучке шапки: частная торговля тогда преследовалась.
Двойрин стал торговцем шапками. Кстати, его фамилия изменилась. Малограмотные чиновники рабоче-крестьянской власти посчитали краткое «и» в середине слова неуместным и Иосифа сделали Двориным.
Настал нэп с его благословенным обилием белых булок, колбасы, пива. Суетно вскипевшая пора вселяла манкие надежды в людей, что похлёбывали в ресторанах водочку под икорку и поджаристые битки с луком. Украшением улиц стали клетчатые габардиновые пальто, фасонные ботики на высоком каблуке и муфты из чернобурки. Дворин уже не бегает по толкучкам. Стоит за прилавком в магазине Каца. Окреп, больше не кашляет кровью. Кац выдал за него дочь.
И вдруг покладистый и, кажется, неглупый зять спятил. Ушёл из магазина тестя – куда?! В краеведческом музее открыли отдел: «Гражданская война в крае». Он ушёл туда смотрителем. Это чуть лучше уборщицы. Что-то вроде сторожа, только сторожишь под крышей и в тепле. Торгуя в магазине, он зимой каждый день имел к столу свежие румяные яблоки. Купи теперь яблоки зимой, музейная мышь! И это жизнь у Марии?! Того гляди, забудешь страх проклятий и проклянёшь себя – что ты себе думал, когда отдавал дочь?
Через недолгое время у Каца не стало причин проклинать себя: по крайней мере, относительно выбора зятя. Жизнь выкинула фортель: магазин отобрали.
Позже Каца посадили в тюрьму, где он и умер. А Марию, жившую с Иосифом, не тронули. Они жили недалеко от музея, в полуподвале.
16
В зале музея, справа от входа, сидит на стуле у стены нестарый еврей в потёртом пиджаке, под который надета видавшая виды вязаная кофта. У него задумчивые, печальные глаза, под ними отёчные припухлости. Когда зал полон и с посетителями работает экскурсовод, этот человек незаметен. Вернее, его воспринимают как атрибут музея.
Но когда в зале лишь один-два посетителя, человек присматривается. Неслышно подходит…
Картина местного художника «Набег белых на Оренбург 4 апреля 1918 года». Изображён бой красных с казаками во дворе бывшего юнкерского училища.
– Как прут… – тихо, проникновенно произносит подошедший.
Посетитель бросает на него взгляд.
– Ну, наши им показали!
Смотритель кивает:
– Ещё бы… К ночи того же дня освободили здание.
– Разве его сдавали?
Еврей смотрит приветливыми, грустными глазами: