Отсюда — постоянное побуждение преодолеть эгоизм, идти к другим, чтобы компенсировать слабость нашего положения. Наше милосердие изменчиво, так как нами движут два начала: волюнтаризм и непостоянство. Мы горячо увлекаемся каким-то делом и также быстро остываем. Однако обнадеживает то, что наш идеал — объединение, в отличие от классической эпохи, сословного общества с жесткой системой правил, где господствовал идеал иерархии и надлежало держаться своего ранга, отвергая неподобающие союзы. Мы переживаем эпоху двойной непристойности — аффективной и эротической: свадьба Бриджит Джонс и Рокко Сиффреди, одновременный триумф секса и сюсюканья, «chick lit» (литературы для девочек) и трэша. Двойной прорыв на общественную сцену сантиментов и секса, вторжение слащавости и «hard». Приторность и порно имеют нечто общее: там и здесь нечто изливается — либо слезы, либо другие жидкости. Но в вечной оргии порно не меньше идеализма, чем в пошлости «розовых» романов: там и здесь приключение человеческой жизни одномерно — мерилом служит либо трепетное сердце, либо генитальная активность в полном объеме. Одинаковое стремление к высотам, будь то проявление нежных чувств или животного начала. С одной стороны, мармеладный парадиз для дурачков, с другой — исступленные спаривания воплощают одни и те же поиски своего рода чистоты жанра, чтобы мы перестали замутнять любовь, смешивая духовность и разврат, вожделение и воркование.
3. Сила дистанции
Сегодня любовь, со счастьем вместе, превратилась на Западе в глобальную идеологию, она стала нашим эсперанто, что позволяет преподносить нежность и злобу, ласку и таску в одной упаковке[184]. Это слово-буфер, грозное, поскольку неопределенное, оно закрывает дискуссии, перед ним склоняют голову. Кто не восхваляет это понятие в литературе, в песне, в кино, кто не видит в нем магического решения всех наших проблем? Любя, наказывают и тиранят, в том числе в лоне семей — ради «блага» детей; обо всем говорится на языке задушевности, сердечной близости, доверительного тет-а-тет. Чем шире распространяется любовь на словесном уровне, как губка, впитывающая все разногласия, тем больше полагаются на нее в качестве единственного средства разрешения проблем воспитания, служебных отношений, политики, сосуществования в городе.
Но не только любовь связывает людей, обеспечивает преемственность поколений, цементирует общество: она не может стереть социального и культурного детерминизма, она не заменяет институты, задача которых поверять временем эфемерные эмоции. Любовь не способна победить ненависть, ярость, смертоносное безумие, скорее, это дело разума и демократии, которые ограничивают, останавливают их разрушительную мощь. И совсем не любовь побуждает проявлять щедрость или сочувствие: мне не нужно любить обездоленного, которому я помогаю, голодных и страждущих, которым я оказываю денежную или материальную поддержку[185]. Для того, чтобы между людьми возникло нечто похожее на любовь, нравы, управление, государство должны были бы подчиняться другой логике, следовать не только законам прихоти, крутых поворотов, но воплощать постоянство, беспристрастность, спокойствие. Но общество — не океан нежности, и именно поэтому граждане могут отдаваться взаимным порывам с присущей им прекрасной непоследовательностью. Удержать общественный порядок на тонком острие любви, уничтожив таким путем подлость и несправедливость, — этот план не жизнеспособен: порядок эмоций должен сохранять некоторую автономию, не смешиваясь со всем остальным.