Который выводил знакомую, с детства впитанную, мелодию, и она сама собой, против воли, вилась в памяти незвучащими словами:
…в темную ночь, ты, любимая, знаю, не спишь…
Зарайская чуть повернула подбородок, позволяя холодному весеннему ветру обласкать скулу, лицо ее было безмятежно:
— Он потеряется, — сказала она, — не сможет без нее. Он ее любил. — Медленным перекатом шелеста волн звучал ее голос: — Просто по-другому. — Капли слов едва уловимо оседали на губах: — Ты пока не поймешь.
Солнечные лучи осветили матовое, молочно-белое лицо. И в ярком свету кожа ее казалась чистой, гладкой, совсем девичьей. Дебольский не понял, есть ли на нем косметика, но веки ее были бледны и почти прозрачны. Глянцево блестя на ярком солнце. Бледные губы чуть подрагивали от холода.
— Ты хорошо выглядишь, — тихо сказал Дебольский.
Она продолжала идти, не открывая глаз, глядя под ноги только сквозь вязь ресниц.
— У меня свидание, — сказала она с тем же безмятежным выражением лица.
— С тем человеком?
…тайком ты слезу утираешь…
Зарайская, отпустив солнце, бросила короткий, не доходящий до лица, взгляд на Дебольского. Мазнув только по плечу. И промолчала.
…как я люблю глубину твоих ласковых глаз…
Протяжная аккордеонная песня вилась над входом на кладбище. Над широкими чугунными воротами, в которые проходили и выходили толпы народа. Над сутолокой аляповатых, вызывающе-ярких цветов, чей сонм топорщился, уходя бахвалистыми рядами в небо. Над головами старушек, побирающихся у ног проходящих. Над людьми, которые, выходя, наклонялись — бросали в их пакеты железную мелочь, соблюдая давние, от матерей доставшиеся, традиции, всплывшие в сознании к собственной старости. Долгая, тягучая нота перебирала кладбищенские постройки, поднималась к верхушкам деревьев, набухших почками, растворялась в голубом весеннем небе.
— Ты его любишь?
…я спокоен в смертельном бою…
Лёля сделала шаг за тяжелые ворота.
У тротуара, между парковкой, забитой толкотливыми машинами, и забором, у поребрика стоял ящик — обычный деревянный ящик, — на котором сидел кладбищенский старик. В куртке и разношенных дешевых ботинках с тяжелыми квадратными носами. Широко расставив больные артритные колени, ссутулив плечи, запрокинув седую голову в древней кепке и прикрыв глаза, он растягивал аккордеонные мехи:
…тревожная, черная степь пролегла…
И раскачивался в такт своей игре. Задевая коленом выцветший пакет для подаяния, расхристанный между ботинок.
Зарайская сунула руки в маленькие кармашки пиджака, длинные белые волосы обвили напряженную спину, обняли и утешили.
Она сделала медленный танцующий шаг вперед.
За ее узкими плечами Дебольский видел тяжелый скорбный автобус, нанятый за счет «ЛотосКосметикс». В печальной ритуальности перегородивший парковку и распахнувший траурные недра. Заплаканные люди — женщины в повязанных на головы платках, мужчины с придавлено опущенными головами — медленно всасывались в его двери. Старики убирали выставленные для гроба табуретки.
…смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи…
Волосы Зарайской заплясали в солнечных лучах, взлетели в воздух, завились вокруг плеч, закружились, обнимая ее ломкое, струнно вытянутое тело. Шаг-шаг-шаг… шаг-шаг-шаг…
…вот и сейчас надо мною она кружится…
Остро взведя напряженные плечи, держа кончики пальцев в карманах кургузого пиджака, она, невесомо переставляя ноги на острых, тонких каблуках, кружилась в вальсе.
…и я знаю, со мной…
Женщины с тяжелыми пакетами, с первовесенними робкими цветами для усопших, огибали ее, тихо втягиваясь в кладбищенские ворота.
Черная юбка кружилась, тяжело обвивая ее хрупкие ноги, волосы вились по спине, бледное лицо с полузакрытыми глазами склонилось к плечу.
…ничего не случится…
Она сделала полный оборот, замедляясь, прошла еще двумя неровными шагами и, остановившись возле Дебольского, дрогнула уголками губ:
— Мы встречаемся два раза в неделю.
37
Несколько дней после похорон офис провел в угнетенном молчании, по временам перемежавшемся ненатуральным жизнерадостным смехом. Как всегда бывает, когда люди вдруг слишком близко сталкиваются с пугающей неожиданностью смерти. И на какое-то время затихают в молчаливом страхе, подстилаемым робким, радостным счастьем эгоизма, — ведь жизнь идет.
Но постепенно это улеглось, давящая муть зыбью осела на дно, и все начало возвращаться на круги своя. И суматошно нервозная, восторженная присутствием Жанночка, первой отошедшая от серой хмари близкой смерти, снова шумным волчком закрутилась вокруг стола Зарайской.
Которая обрела в ее глазах божественный статус, окуталась флером сакральности. И, как любое божество, тут же начала обрастать мифами.
Жанночка почти все время говорила о Зарайской. И почти всегда какую-то ерунду. Когда она открывала рот, Дебольский обычно выходил: слушать ее было как-то неловко. Как если взрослый человек с горящими от восторга глазами продуцирует до смешного наивные сентенции, и не ему, но окружающим становится тягостно неловко. И все, кроме говорящего, начинают прятать глаза, спасаясь от сиюминутной рдеющей конфузливости.