– приобрести навыки, которые восполнят мое невежество и социальную отсталость – научиться плавать, танцевать – или дадут мне определенное преимущество перед девушками моего возраста: научиться водить машину и сдать на права.
В этом перечне работ фигурировал еще один важный проект: пройти на пасхальных каникулах специальную стажировку и стать непревзойденной вожатой.
Преимущество (и цель) этого распланированного преобразования всей моей сущности – физической, интеллектуальной и социальной – состояло в том, что оно помогало забыть о пропасти, отделяющей меня от лета, когда я – и я была в этом уверена – снова увижу Г.
Как историк, описывая какого-то человека, всё время норовит споткнуться о клубок факторов, каждую секунду влияющих на его действия, так и я, пересматривая месяцы жизни той девушки – уже не из С., но из Эрнемона, – сознательно вынудила себя постоянно сомневаться в порядке тех самых факторов, а значит, и порядке моего рассказа. По сути, есть всего два вида литературы: та, что изображает, и та, что ищет. Ни одна не лучше, чем другая, и какой заниматься – лишь вопрос предпочтений.
Одно письмо от 23 января 1959-го подтверждает мне важнейшую роль занятий по философии, которые ведет невысокая женщина с торчащими ушками, живыми и черными беличьими глазками и неожиданно низким, властным голосом – мадам Бертье (Жанна, но имена преподавателей – табу, тут их даже произносить не смеют), к которой девушка из Эрнемона испытывает восхищение вперемешку со смутной враждебностью:
«С ума сойти, какой благоразумной можно стать от философии. Я так долго обдумывала, повторяла и писала, что другие должны быть не средством, но целью и что мы существа разумные, а следовательно, бессознательность и фатализм – это деградация, что в результате философия отбила у меня всякую охоту к флирту».
Я вся пронизана этой ясностью: Декарт, Кант и категорический императив, вся философия осуждает поведение девушки из С. Потому что императивам вроде «ты бы лучше кончила, чем орать», сперме во рту, «чуток шлюхам» и пропавшим месячным в философии места нет. Философия стыдит ее и заставляет в том же письме навсегда отречься от девушки из лагеря:
«Иногда мне кажется, что в С. жила какая-то другая девушка ‹…›, не я».
Это стыд другого рода, чем стыд быть дочерью бакалейщиков. Стыд за гордость, что она была объектом влечения. За то, что считала жизнь в лагере освобождением. Стыд за «Анни – сглотни», за «мы с тобой свиней не пасли», за эпизод с доской объявлений. Стыд за насмешки и презрение других. Стыд девушки.
Исторический стыд, за десять лет до лозунга «мое тело – мое дело». Десять лет – срок несущественный в масштабах Истории, но огромный для юности. Это тысячи дней и часов неизменного стыда за пережитое. И то, что было пережито в одном мире – мире до 68-го – и осуждено правилами этого мира, уже никак не сможет радикально поменять значения в мире другом. Всё это навсегда останется единственным в своем роде сексуальным опытом, и стыд за него не растворится в общественной морали нового века.
Я вижу эту девушку зимой 59-го: она полна гордой решимости воплотить свою волю, достичь целей, которые постепенно приведут ее к несчастью. Своего рода несчастная воля[37].
В первую очередь я направляю эту волю на свое тело, и самым решительным образом. С начала семестра я не ем в общежитии ничего, кроме чашки кофе с молоком с утра, ломтика мяса днем – по пятницам заменяемого на вареную рыбу – и супа вечером, а на десерт – фруктовое пюре или яблоко. Я заменила мимолетное удовольствие последних месяцев – набиваться хлебом с маслом и чипсами – на удовольствие от добровольной аскезы, жертвы, которую придумала сама. Осязаемое и явное свидетельство этой жертвы – плитки шоколада, которые раздает нам на полдник монахиня в столовой. Не откусив ни кусочка, я складываю их в комод и говорю себе, что летом раздам их детям в лагере. Я отказываюсь от всего, что, согласно инструкции к таблеткам для похудения «Нео-Антижир», купленным в аптеке на бульваре де л’Изер, приводит к набору веса. Каждый прием пищи в лицейской столовой становится этаким приключением, из которого я выхожу с чувством, лишь отдаленно напоминающим насыщение, а порой и вовсе голоднее, чем была, но всегда – победительницей, отдавая свой плавленый сырок соседке. Я испытываю гордость голодаря[38], бьющегося с жиром не на жизнь, а на смерть, и об успехе этой борьбы свидетельствуют весы в аптеке и мои юбки, ставшие свободными в бедрах.