Он не двигался. Я стою против него, опершись на трость, наклонившись вперед. Продолжаю: «А во-вторых, он мой друг». Не успеваю я кончить, как он иронически усмехается, но не меняет позы, дыша мне в лицо густым и кислым перегаром. Говорит: «Нет ничего проще, а?» Улыбка его внезапно исчезает. «Стало быть, вы знали, что он собирался повеситься».
Спокойно, терпеливо, убежденный, что он только хочет запутать дело, я говорю ему: «Повторяю, первое, что я сделал, узнав, что он повесился, — это обратился к вам. Два часа назад». Он отвечает, словно я задал ему вопрос, а не сделал заявление: «Я обедал». Я говорю: «Да, знаю. Сдается мне, вы успели еще и вздремнуть».
Он не находит, что сказать. Отступает назад. Глядит на Исабель, сидящую возле ребенка. Глядит на индейцев и затем на меня. Выражение лица его изменилось. Похоже, он решился наконец на то, что давно уже занимает его мысли. Он поворачивается ко мне спиной, направляется к полицейскому и что-то ему говорит. Полицейский козыряет и выходит.
Он возвращается ко мне и берет меня под руку: «Полковник, мне хотелось бы переговорить с вами с глазу на глаз». Его голос совершенно изменился. В нем напряженность и смущение. И пока я иду в соседнюю комнату, чувствуя локтем нетвердый нажим его руки, меня осеняет догадка — я знаю, о чем он собирается со мной говорить.
Соседняя комната в противоположность спальне просторна и прохладна. Ее заливает свет из внутреннего двора. Тут я вижу его беспокойный взгляд, улыбку, не соответствующую выражению глаз. Слышу его голос, произносящий: «Полковник, это дело мы могли бы уладить по-иному». Не дав ему закончить, я спрашиваю: «Сколько?» И он становится совсем другим человеком.
Меме принесла тарелку со сластями и двумя солеными хлебцами, которые научилась печь у моей матери. Часы пробили девять. Мы сидели друг против друга позади прилавка, и она без охоты жевала — сласти и хлебцы понадобились только затем, чтобы мое посещение выглядело как визит. Я понимала это и не мешала ей блуждать в закоулках прошлого, погружаться в него с томительно-радостной грустью, от которой она при свете горевшей на прилавке лампы выглядела намного дурнее и старше, чем в тот день, когда явилась в церковь в шляпе и туфлях на высоком каблуке. Было очевидно, что ее снедает желание вспоминать. И пока она вспоминала, я не могла отделаться от впечатления, что последние годы она пребывала застывшей в одном неизменном, вневременном возрасте и только сейчас воспоминаниями сдвинула с мертвой точки свое личное время и начала с большим запозданием стареть.