Я вспоминала, как доктор жил у нас в доме, вспоминала его черные закрученные усы и манеру с вожделением глядеть на женщин жадными собачьими глазами. Но, помню, я никогда не подходила к нему, наверное, потому, что для меня он был диковинным животным, садившимся за стол после того, как все встанут, и евшим ту же траву, что и ослы. До папиной болезни, три года назад, доктор ни разу не выходил на улицу с той самой ночи, когда он отказал в помощи раненым, как за шесть лет перед тем отказал женщине, которая два дня спустя стала его наложницей. Лавчонка закрылась раньше, чем город вынес доктору приговор. Но я знаю, что Меме, закрыв торговлю, прожила здесь еще несколько месяцев или лет. Видимо, она исчезла много позже; во всяком случае, об этом стало известно много позже из пасквиля, появившегося на дверях. В нем говорилось, что доктор убил свою любовницу, боясь, как бы через нее ему не подсыпали яду, и похоронил в огороде. А увиделась я с Меме незадолго до своего замужества, одиннадцать лет назад. Когда я возвращалась под вечер из церкви, индианка вышла на порог лавки и сказала мне весело и чуть подтрунивая: «Что же ты, Чабела, идешь замуж, а мне ни слова?»
— Вот, — говорю я, — он сделал это так.
Растянув веревку, один конец которой, отсеченный сегодня ножом, кажет чистый еще срез волокон, я заново вяжу узел, разрезанный моими людьми для того, чтобы снять тело, перекидываю веревку через потолочную балку и закрепляю. Ее прочности достанет еще на много смертей по способу, примененному этим человеком. Обмахивая шляпой искаженное от духоты и водки лицо, смотря на веревку, оценивая ее прочность, алькальд говорит: «Не может быть, чтобы такая тонкая веревка выдержала вес тела». Я отвечаю: «Эта самая веревка много лет выдерживала вес его тела в гамаке». Он влезает на стул, отдает мне шляпу, и, ухватившись за веревку, повисает на ней, налившись кровью от натуги. Затем, стоя на стуле и глядя на болтающийся конец, говорит: «Невозможно. Веревка коротка, мою шею она не обхватит». Мне ясно, что его нелогичность намеренна — он изыскивает предлог не допустить похорон.
Я испытующе смотрю на него в упор и спрашиваю:
«А вы не заметили, что он по крайней мере на голову выше вас?»
Оглянувшись на гроб, он отвечает: «Все равно я не убежден, что он воспользовался именно этой веревкой».
Я-то достоверно знаю, что оно так и было, и ему это известно, но у него цель — оттянуть время, потому что он боится связать себя тем или иным обязательством. В его бесцельно-суетливом хождении по комнате угадывалась трусость. Трусость двойная и противоречивая — он не смеет запретить церемонию, не смеет и разрешить. Остановившись перед гробом, он поворачивается на каблуках, смотрит на меня и говорит: «Чтобы убедиться, мне надо бы поглядеть, как он висел».
Я пошел бы на это. Я приказал бы своим людям открыть гроб и заново повесить удавленника, как он висел раньше. Но это было бы слишком для моей дочери. Это было бы слишком для ребенка, которого ей следовало бы оставить дома. Как мне ни отвратительно обращаться таким образом с умершим, издеваться над беззащитным телом, тревожить человека, который наконец-то угомонился в своей бренной оболочке, как ни противно моим принципам вытаскивать из гроба мертвеца, обретшего заслуженный покой, я велел бы повесить его заново единственно ради того, чтобы узнать, как далеко способен зайти этот господин. Но это невозможно. И я ему говорю: «Можете быть уверены, что такого приказа я не отдам. Если хотите, вешайте его сами и отвечайте за последствия. Не забудьте, нам неизвестно, давно ли он умер».
Он не шелохнулся. Все еще стоя у гроба, он глядит на меня, на Исабель, на ребенка и опять на гроб. Лицо его вдруг приобретает мрачное и угрожающее выражение. Он произносит: «Вы, надеюсь, понимаете, какие последствия это может иметь для вас лично». Я вдумываюсь в его угрозу, определяя, насколько она серьезна, и отвечаю: «Еще бы. Ответственность на мне». Скрестив руки, потея, он с заученно-угрожающим видом, который, в сущности, просто комичен, надвигается на меня и говорит: «Я мог бы задать вам вопрос: а как вы узнали, что этот человек ночью повесился?»
Я жду, чтобы он подошел вплотную. Стою неподвижно и гляжу, пока мне в лицо не ударяет его горячее дыхание, пока он не останавливается, скрестя руки, зажав шляпу под мышкой. Тут я говорю: «Когда вы зададите мне этот вопрос официально, я с величайшим удовольствием вам отвечу». Он стоит против меня, не меняя позы. Мой ответ не явился для него неожиданностью и не смутил его. Он говорит: «Разумеется, полковник, я спрашиваю вас официально».
Я намерен дать ему исчерпывающий ответ и убежден, что, как бы он ни крутился, перед железной твердостью вкупе с терпением и спокойствием он спасует. Отвечаю: «Мои люди вынули тело из петли, поскольку я не мог допустить, чтобы оно оставалось в этом положении до тех пор, пока вы соблаговолите пожаловать. Я вызвал вас два часа назад. Все это время потребовалось вам на то, чтобы пройти два квартала».