РЕНАН – разум, испорченный «первородным грехом». Как только Ренан решается на какое-нибудь общепризнанное утверждение или отрицание, тотчас же он с горестной правильностью фальшивит. Он хотел бы, например, связать воедино «la science»[159] и «la noblesse»[160], но ведь наука принадлежит демократии, это очевидно. Без всякого мелкого самолюбия хочет он представить аристократизм духа, но вслед за тем он падает на колени перед противоположным учением. На что все его свободомыслие, его современность, насмешливость, его развязность сороки, если он в глубине своего существа остался католиком, даже ксендзом? Ренан изобретателен в обольщении как иезуит и исповедник; его отвлеченные рассуждения не лишены папского лукавства; он, как все ксендзы, становится опасным только тогда, когда он любит. Никто не умеет так, как он, поклоняться с опасностью для жизни… Эта способность Ренана доводит до изнеможения и является поистине злым роком для бедной, больной, безвольной Франции.
СЕНТ-БЁВ. – В нем нет ничего мужественного, он полон мелкой злобы ко всем мужественным умам. Он бродит вокруг утонченный, причудливый, скучающий, выведывающий; в основе его женщина с женской мстительностью, с женской чувствительностью. Как психолог он гений злословия, у него для этого неисчерпаемое богатство средств: никто не умеет лучше его подмешать яду в самые похвалы свои. Он плебей в своих низменных инстинктах, и ему родственно ressentiment[161] Руссо. Он революционер, но, к несчастью, страх еще сковывает его. Он теряет всякую свободу перед всем, что в силе (а именно: перед установившимися мнениями академии, даже перед Пор-Рояль). Он озлоблен против всего великого в людях и произведениях, против всего, что верит в себя. Он поэт и в то же время настолько женщина, что видит во всем великом только давящую власть. Как критик он лишен всякого масштаба и опоры, он судит обо всем на языке космополитического вольнодумца, хотя у него не хватает мужества признать свое вольнодумство. Как историк он плохой философ без силы философского взгляда, и потому он во всех важных вопросах отклоняет от себя задачу судьи, защищаясь маской «объективности». Иначе относится он к тем вещам, в которых высший суд принадлежит тонкому, изощренному вкусу: тут он на высоте своего призвания, тут он мастер. В некоторых отношениях он прототип Бодлера.
……………………………………………………………………
ЖОРЖ САНД. – Я прочел первые «Письма путешественника». Как все, исходящее от Руссо, они фальшивы, раздуты, преувеличены. Я не выношу этого пестрого стиля, как не выношу тщеславных претензий черни на великодушные чувства! Но худшее, конечно, это женское кокетство мужскими манерами и развязностью дурно воспитанных мальчишек. И какой холодной оставалась при всем том эта невыносимая сочинительница! Она заводила себя, как заводят часы, и писала… Холодная, как Гюго, как Бальзак, как все романтики в минуты творчества!
И как самодовольно она возлежала при этом, эта плодовитая дойная корова, у которой было что-то немецкое, в дурном смысле слова, так же как у самого Руссо, ее учителя; оба они были возможны во Франции только во времена упадка французского вкуса!
А Ренан ее уважает…
МОРАЛЬ ДЛЯ ПСИХОЛОГОВ. – Не разменивайте психологию на мелкую монету! Никогда не наблюдайте для того только, чтобы наблюдать! Это создает оптический обман, неправильный взгляд, что-то вынужденное, преувеличенное… Искусственное переживание никогда не удается. Не следует в пережитом оглядываться на самого себя, каждый взгляд тут будет «дурным взглядом». Врожденный психолог инстинктивно остерегается смотреть для того только, чтобы смотреть; то же самое делает и врожденный художник. Он никогда не работает «с натуры», он предоставляет своему инстинкту, своей камер-обскуре, просеять и изобразить «случаи», «природу», «пережитое»… Только общие явления проникают в его сознание как общие заключения и выводы; он не различает произвольных отвлечений от единичного случая. Что может получиться, если будут поступать иначе? Так, например, как поступают парижские романисты, великие и малые, торгуя психологией по мелочам? Они ревниво подстерегают все реальное и каждый вечер приносят к себе домой целую горсть курьезов… Но стоит посмотреть, что из этого получается, – куча клякс, в лучшем случае мозаика, и всегда что-то искусственно сложенное, беспокойное, с кричащими красками. Худшего из этого достигли Гонкуры. Они не могли составить трех фраз, которые не резали бы глаз, не заставляли бы буквально страдать взор психолога. Природа, артистически оцененная, не может быть образцом. Она лжет, она искажает, она оставляет пробелы. Природа – это случайность. Этюд «с натуры» кажется мне плохим рисунком: он выдает слабость художника, его подчиненность, фатализм; это падение ниц перед petits faits[162] недостойно истинного художника. Видеть то, что есть, доступно другого рода умам, антиартистическим, фактическим умам.
Надо знать, к кому из них принадлежишь…