Если поймут все, что заключает в себе преступного подобное сопротивление жизни, в том виде, в каком оно является в нравственности, как бы священном, то вместе с этим поймут, к счастью, и нечто другое: всю бесполезность, притворство, нелепость и ложь подобного сопротивления. Осуждение жизни со стороны живущего, что бы ни говорили, остается во всяком случае симптомом известного образа жизни: этим даже совсем не ставится вопрос о том, справедливо оно или несправедливо. Нужно занимать положение вне жизни, а с другой стороны, знать ее очень хорошо – будет ли это отдельная личность, или многие люди, или же, наконец, все, которые жили ею, – это все равно – для того, чтобы, вообще говоря, осмелиться подойти к проблеме о цене жизни: этого достаточно, чтобы понять, что такая проблема является для нас недоступною. Если мы говорим об оценках, то мы говорим по внушению, поддаваясь оптическому обману жизни: сама жизнь заставляет нас делать оценку, но когда мы делаем оценку, то оценивает сама жизнь, только при нашем посредстве… Отсюда следует, что противоестественная нравственность есть только определение цены жизни – спрашивается, какой жизни? Какого рода жизни? Но я уже дал ответ на это: заходящей, ослабленной, усталой, осужденной на смерть жизни. Нравственность, как ее понимали до сих пор, как она, наконец, была сформулирована Шопенгауэром, а именно «отрицание желания жить», – это инстинкт декадентства, который делает императив из самого себя; она говорит: «Погибай!», она есть осуждение, изрекаемое людьми, приговоренными к смерти.
Поймем же наконец, какая наивность заключается в словах: «Человек должен быть таким-то и таким-то!» Мы видим в действительности приводящее нас в восторг богатство типов, расточительную роскошь разнообразных и постоянно изменяющихся форм. И вдруг какой-нибудь жалкий, подсматривающий из-за угла моралист, посмотрев на это, скажет: «Нет, человек должен быть совсем другим!» Он, этот жалкий брюзга, даже знает, каким должен быть человек; он рисует самого себя на стене и говорит, указывая на это изображение: «Вот это – человек!» Но он не перестает быть смешным и тогда, когда обращается только к отдельному человеку и говорит ему: «Ты должен быть таким-то и таким-то». Индивидуум – это род фатума, спереди и сзади, новый закон и новая необходимость для всего, что наступит и будет. Сказать ему: «Переменись», – это значит требовать, чтобы и все переменилось, даже пошло назад… Действительно, были моралисты последовательные, они хотели, чтобы человек сделался другим, а именно добродетельным, они хотели переделать его по своему образу и подобию, а именно сделать брюзгою: для этого они отрицали мир! Это – немалое безумие! Это – нескромный род беззастенчивости! Нравственность, поскольку она осуждает, сама по себе, не из каких-либо видов на жизнь, взглядов на нее и намерений, есть какое-то специфическое заблуждение, которое отнюдь не должно щадить, какая-то идиосинкразия вырождения, которая причинила страшно много зла!.. Мы же другие, мы не моралисты, наоборот, готовы от всего сердца все уразуметь, понять, одобрить. Нам нелегко отрицать, мы ставим себе в заслугу быть поддакивающими. Мы все более и более начинаем понимать ту экономию, которая всем пользуется и все употребляет в дело, ту присущую закону жизни экономию, которая извлекает выгоду даже из противоречащих ей специй: брюзги и добродетельного человека – какую же выгоду? – Но на это можем служить ответом только мы сами, неморалисты…
Четыре великих заблуждения