Двое, которые стояли внизу и, задрав головы, с удивлением рассматривали нелюдимую птицу, были начхоз поселка и бухгалтер. Они пришли сюда спозаранку, чтобы решить одно важное и тонкое, с политической точки зрения, дело.
Бухгалтер — высокий, тощий человек, прозванный Экскаватором за могучую челюсть, квадратный подбородок и широкий рот, оснащенный большими редкими зубами.
— Это откуда его занесло?! — воскликнул он гулким, хотя и глуховатым голосом. — Вещая птица и даже отчасти зловещая…
— Вот именно, зловещая, — мрачно подтвердил начхоз. — Принесло, сволочь, на нашу голову. — Начхоз был видный, статный мужчина в офицерском мундире, хотя и без погон, но с орденскими планками. Розовое, немного полноватое лицо украшено темными чаплинскими усишками и темными же бровями победительного вида.
— Это он не зря прилетел, — согласился бухгалтер. — Теперь жди беды…
— Ну, ты не очень-то! — вспылил начхоз, неприязненно поглядывая на ворона. — Беда, беда… Раскаркался тут…
Требовалось решить неотложный вопрос: что делать с портретом? Вещь дорогая, на коммунхозовском балансе, вдруг оказалась никому не нужной. Иссеченный дождями и метелями, опаленный солнцем, бывший вождь на портрете потускнел, краска пошла пузырями и облупилась, орлиный взгляд потух, улыбка побледнела, утратив свой прежний победительный смысл. Прежде-то перед каждой датой его обновляли, подчищали, подкрашивали, а теперь никто не знал, что с ним делать: о реставрации нечего и думать, уничтожить, а кто за это будет отвечать? В кладовку не спрячешь — не кабинетный, все-таки, размер. Кого не спросишь, все пожимают плечами, а начальник строительства прямо сказал: «Думай сам, на то ты тут и поставлен…» Отмахнулся. А думать и тем более принимать решение исполнительный начхоз может, только получив приказ. Приказ — это именно та точка опоры, без которой не только нельзя перевернуть мир, но и вообще ничего он, начхоз, сделать не берется. Не может. Не имеет права. Но зато, получив приказ, он попрет напролом, сметая все на своем пути и не считая потерь, за что его ценили и отмечали.
— Попали мы в непонятное, — проговорил начхоз в смятении, ему совершенно не свойственном. Все всегда было ясно, обусловлено приказом, начисто устранявшим всякие сомнения. — Как же теперь жить?
На лагпункте пробили развод, немного погодя взревел гудок, и сразу же из бараков начали выползать разные люди, группами и поодиночке. Не задерживаясь, они расходились по своим местам. И почти все, кто проходил мимо портрета, останавливались и с удивлением разглядывали ворона — птица нелюдимая, умная, никакого шума не любящая. Живет в таких запущенных, буреломных местах, куда еще не заглядывал вездесущий человек. Что его занесло сюда, какая сила?
— Инстинкт, — проговорил один и разъяснил: может быть, лет этак под сотню тому назад, сосна стояла на этом месте, а на той сосне у него гнездо построено. Вот его инстинктом и притягивает.
Обоснованное это разъяснение было принято, как единственно вероятное, но тут подошли несколько человек с лопатами и топорами. Один из них, молодой и, видать, озорной, закричал:
— Гляди-ко: ворон!.. Чего это он тут? — и начал торопливо оглядываться, чем бы запустить.
Другой, бородатый, степенно объяснил:
— Известно, где падаль, там он и гужуется. Ворон, он и есть ворон… Не трожь его, Гошка.
— Вот я его сейчас вицей пужану…
Не дожидаясь гошкиной вицы, ворон вскинул широкие крылья и, сорвавшись с портрета, тяжело взмыл над тайгой.
— Вольное существо, — проговорил один. А другой тоскливо спросил:
— А нас когда же?..
Все посмотрели на портрет, словно от него зависело освобождение всех этих, им же, его злой волей заброшенных в тайгу, людей.
ПОЖАР
Сеню мучила совесть. Давно он не писал маме, не ответил на два ее письма и наконец решил, что больше тянуть нельзя. Подгоняемый своей неспокойной совестью и отмахиваясь от свирепых комариных полчищ, бежал он к своему бараку с намерением немедленно засесть за письмо.
В комнате было душно и, как везде в поселке, пахло дымом, которым пытались отгонять комаров. Все давно уже привыкли к едкому запаху дыма, и комары, кажется, тоже. Открыв форточку, затянутую марлей, Сеня очень решительно сел к столику и так же решительно написал: «Драгоценная моя маменька!.. Денно и нощно думаю о вас…» Так, нарочито юродствуя, в надежде хотя бы этим нехитрым способом прикрыть свою непростительную виноватость, начал он письмо.
Весь барак перегорожен дощатыми переборками, которые, как известно, звуков не поглощают. Сене еще повезло: ему досталась комната в самом конце барака, так что одна стена справа была бревенчатая, а слева за перегородкой поселился начхоз. Домой он приходил поздно и сразу же заваливался в постель, поэтому к Сене только и доносился ужасный скрип кровати, когда этот видный мужчина укладывался в постель, да по временам его богатырский храп. Только по временам.