— Кто такой Каллинг?
— Официант, — ответил тот. — Еще сравнительно молод. С того времени, как вы в последний раз у нас были, я все время прислушивался к разговорам среди персонала. И вот, кажется, что-то для вас нашел.
— Что именно?
— Каллинг сам вам расскажет. Сейчас три часа. Вы встретитесь с ним в половине четвертого перед большим газетным стендом на Главном вокзале Франкфурта.
— Я чрезвычайно вам благодарен.
— Пустяки! Я сделаю для вас все, что в моих силах, и вы это знаете! А может то, что Каллинг вам расскажет, вас не заинтересует. В общем, рано еще меня благодарить.
— Как я его узнаю?
— Он будет читать спортивный раздел в мюнхенской газете «Абендцайтунг» и стоять, прислонившись к стенду. Он вашего роста, волосы каштановые, ему тридцать два года, лицо узкое, бледное. Будет курить сигару…
46
— Господин Каллинг?
Человек с каштановыми волосами и узким лицом, читавший на стенде Главного вокзала «Абендцайтунг», вынул изо рта сигару, пристально посмотрел на меня и сказал:
— Добрый вечер, господин Лукас.
В здании вокзала и на перронах толпилось очень много народа, из динамиков то и дело раздавались разные голоса, поезда прибывали и отправлялись, то есть было достаточно шумно и людно. Никто не обращал на нас внимания.
— Главный портье сказал мне, что у вас есть что мне сообщить. За информацию я, естественно, заплачу.
— Но я стану рассказывать только, если вы не будете мне за это платить, — возразил Каллинг. — Вы в приятельских отношениях с нашим шефом, естественно, я готов оказать вам любую услугу — но не за плату.
Ни с чем подобным мне сталкиваться еще не доводилось.
— Ну, что ж, будь по-вашему, — сказал я. — Итак?
— Итак, — сказал Каллинг, а мимо нас спешили люди, дети плакали, локомотивы свистели и колеса катились, — речь идет об этом большом совещании банкиров двадцать четвертого и двадцать пятого апреля, верно? В последний вечер господин Хельман делал доклад. По-английски.
— О чем? — перебил его я. — Его точное название?
— Об этике и долге банкира в современном индустриальном обществе, — ответил Каллинг, посасывая сигару. — Рядом с лифтами у нас в отеле висит такая черная доска, вы ее наверное видели. И на ней всегда написано, где, когда и что происходит. Поэтому я и знаю, как назывался его доклад. Говорят, доклад был очень умный и человечный. Это я уловил из разговоров других банкиров, когда они потом перешли в банкетный зал, где была приготовлена закуска. У нас был устроен зал с холодными закусками и отдельно бар. Я обслуживал гостей в банкетном зале. Поэтому я, конечно, услышал многое из того, о чем говорилось.
— Конечно.
— Банкиры были в полном восторге от доклада Хельмана, и он обсуждался очень горячо. Наверняка, Хельман этого заслуживал. Ведь он был одним из самых уважаемых банкиров в нашей стране, разве не так?
— Все так, — кивнул я.
«Поезд в Дортмунд опаздывает на пятнадцать минут», — сказал голос из динамика.
— Но не все банкиры были в таком восторге.
— Что-что? — переспросил я.
— В самом деле, — продолжал Каллинг. — Один придерживался совершенно противоположного мнения. Поэтому у меня вся эта история и засела в памяти. То есть, понимаете, если вы стоите за стойкой буфета и слышите со всех сторон только хорошее о каком-то человеке, только похвалы и восторги, а потом вдруг слышите нечто другое, вы невольно прислушаетесь, правда?
— Наверняка.
— Господин Хельман подошел к буфету. С еще одним господином. И подошли они как раз ко мне. Они выбрали, что хотели, и я положил закуски на их тарелки.
— Как был одет Хельман?
— В смокинге — как все.
— Вы знали его в лицо?
— Знал ли я его? Да он уже много лет был постоянным посетителем нашего французского ресторана.
— Ну, так что же было дальше?
— Значит, оба господина стоят прямо передо мной. Сначала выбирает закуски тот, второй. Потом уже господин Хельман. И пока я накладываю ему закуски, тот господин говорит: «Великолепную речь вы сказали, мой дорогой. Камни пустили бы слезу от такого водопада человечности и благородства».
— Это вы запомнили слово в слово?
— Да. По крайней мере — почти. Может быть, слова стояли в другом порядке, но язвительность в поздравлении была, так же как слова «человечность» и «благородство». Это я помню совершенно точно. Потому что потом произошла небольшая сцена.
— Какая сцена? Извините, господин Каллинг, рассказывайте так, как сочтете нужным.
— Да, значит, все по порядку. Этот разговор был очень короткий. Потом господин Хельман глядит на другого господина в полной растерянности и спрашивает: «Что вы хотите этим сказать?» Или, может быть: «Что это значит?» Или еще как-то…
— Да-да, я понял, — сказал я. — И что же дальше?
— А дальше, — продолжает Каллинг, — этот господин смотрит на господина Хельмана с явным отвращением и говорит еще несколько фраз, которые я не расслышал, а потом — и это я, конечно, запомнил слово в слово: «Бога ради, не ломайте комедию! Вы сами лучше всякого другого знаете, какие дела проворачиваете. Ладно, черт с вами, проворачивайте, раз ваша совесть позволяет. Но тогда уж, черт побери, не разводите тут перед нами сопли и вопли!»