Лично меня привлекает в этой повести то, что здесь Мамлеев решает вновь обратиться к трансгрессивным возможностям не образов, но самого языка и того, как мы его воспринимаем. Реализовано это в заключительной главе «Боль № 2», в которой читателю вслед за героем придется смириться с непостижимостью этой самой «боли № 2», пришедшей на смену «боли № 1». «Боль № 2 сокрушала любовь, не давала ей опомниться, не оставляла ни минуты передышки, жгучим, смрадным гвоздем засев в душу Ильи. Все счастье рушилось»[344], — в этой и подобных ей строках наконец приходят в равновесие метафизические поиски Мамлеева и его высокое косноязычие, через которое он силится сообщить миру то, что хотя бы в общих чертах известно единственному человеку из когда-либо живших — ему самому. Собственно, это, по моему убеждению, и есть то, что принято называть литературой, да и вообще искусством.
«Последняя комедия» могла бы стать одновременно откатом к наиболее удачным находкам прошлого Мамлеева и поворотной точкой в его писательской биографии. К сожалению, и здесь Юрий Витальевич поддался искушению покрыть свою безумную прозу мертвецким лаком церковного подобострастия. Вдвойне досадно, что случилось это с подачи Татьяны Горичевой — мыслительницы, которую я ценю в первую очередь за вклад в зоозащитную философию, а в последнюю — за пассажи вроде того, которым она наградила в своей рецензии «Последнюю комедию»: «Одержимые злой волей, сами себя наказывают, не в силах перенести силу более мощную, которая светится на дне сколь угодно глубокого кенозиса, пробивается через последнюю человеческую нелепость»[345].
В этом вся мощь и сила высокодуховной мысли, высказанной не к месту: была тильуленшпигелевского уровня сцена с демоном, вещающим из толчка общественного туалета, а стало постное, как чечевичная похлебка, «дно сколь угодно глубокого кенозиса».
— Поразительное скотство, — забухтел, усердно скрипя голосом, Юрий Витальевич, — русского писателя с большой буквы не пускают к какому-то певуну.