И, что важнее, вкладывая в уста персонажа ударную речь о том, что художники должны целовать руки властям, которые их запрещают, Мамлеев ясно дает понять: это его искренняя позиция, и ее следует особенно выделить среди других бурных потоков мыслей разной степени «безумности».
Однако «Московский гамбит», напоминающий хитроустроенный квазифилософский трактат, ценен не только и не столько подобными озарениями. Подлинная художественная красота этой вещи заключается в том, что Мамлеев на этот раз пишет не роман о людях, пытающихся познать непознаваемое: он с помощью своего произведения конструирует это самое непознаваемое.
Читатель знает, что «Гамбит» содержит тайну и что эта тайна действительно существует, а не мерцает в бытии на правах симулякра, или, выражаясь языком теории кино, макгаффина. Москва 1960-х действительно была, в ней действительно жили люди, описанные в этом романе, и эти люди искали знание, которым могли овладеть лишь немногие избранные. «Бывают сказки поглубже и пострашней жизни, особенно если они выражают кое-что существующее, но скрытое»[331], — ни с того ни с сего и будто бы мимоходом замечает Валя Муромцев явно по этому поводу.
Потому вновь и вновь повторяющиеся в «Московском гамбите» эпитеты «неконформный», «подпольный» становятся синонимами слов «хороший», «заслуживающий внимания», как в «России Вечной» их же синонимами станут слова «наш», «русский». Мир «Гамбита» — это мир виртуального государства, проводящего политику радикальной изоляции от мира внешнего, враждебного и (в первую очередь) вульгарного, приземленного, конформистского.
Выше я уже говорил, что читатель «Московского гамбита» оказывается в позиции милиционера, который изучает непонятную рукопись, подозрительно напоминающую шифровку для отправки на Запад. Но из этой позиции есть выход или, скорее, решительный ход, словно на шахматной доске. Заключается он в том, чтобы войти в эту реальность, пусть ее и невозможно познать, и заявить: «Я здесь свой, а по ту сторону — чужие».
В этом и заключается подлинный сюжет романа, действие которого разворачивается внутри читателя. Поэтому он и остался непонятым не только на условном «Западе», но и в нашей с вами России. Но именно поэтому «Московский гамбит» всегда будет самым очаровательным антишедевром нашего великого антиклассика[332].
Вот такие интеллектуальные завихрения порой рождаются в голове, желающей оправдать Юрия Витальевича Мамлеева перед лицом жестоких, но по большей части справедливых книжных критиков. Вообще же «Московский гамбит», писавшийся тяжело и не принесший автору успеха, — это не столько художественное произведение, сколько значимый штрих к образу Мамлеева. Другой бы спокойно забыл о нем и больше не возвращался — в конце концов, у каждого писателя случаются неудачи, а у некоторых из них состоит вся библиография. Но Юрию Витальевичу явно не давало покоя это фиаско, и впоследствии он раз за разом будет пытаться написать что-нибудь в духе «Московского гамбита», но уже в «своем стиле»: по атмосфере поздние мамлеевские романы вроде «Блуждающего времени» ближе скорее к «Гамбиту», нежели к «Шатунам». Официально работу над «Московским гамбитом» Мамлеев завершит лишь в 2014 году, за год до смерти, когда выйдет сборник «Невиданная быль», содержащий цикл «Стихи Александра Трепетова». Это пятьдесят пять небольших поэтических текстов, среди которых есть, например, следующее шестистишие, которое, мне кажется, послужило бы хорошей эпитафией не только Александру Трепетову, но и описавшему его Юрию Мамлееву:
Переезд во Францию, несомненно, принес Мамлеевым облегчение. Сперва уехала Мария Александровна: хотя Юрий Витальевич, как я уже писал, будет бравировать резким разрывом с Америкой, уезжать совсем в никуда супруги явно не стремились. В Париже она устроилась корректором в газету «Русская мысль»; изданием тогда руководила Ирина Иловайская-Альберти, которая «была для эмигрантов как мать родная»[334]. Ирина Алексеевна похлопотала о том, чтобы Марии Мамлеевой выделили комнату в Медоне, пригороде Парижа, ставшем в XX веке французским центром русской эмиграции. До этого Марии Александровне приходилось снимать комнату на чердаке, где ее соседкой была Татьяна Горичева — религиозный философ и феминистка, которая еще сыграет заметную роль в писательской биографии Мамлеева. Вскоре Юрий Витальевич отправился вслед за супругой, и его определили все тем же «носителем русского языка»[335] при иезуитском Интернате святого Георгия.
Мамлеев был в восторге от духа старого католичества, противостоящего современному миру золотого мешка и голого чистогана. Однако сложно сказать, насколько это чувство было взаимным; приведу лишь такое свидетельство священника-иезуита Алексея Стричека: