— Не стыди меня. Не поможет. Убей лучше, как собаку.
— Перестань такими словами бросаться!
— Ну, приласкай меня хоть один разочек, Роман, а потом кинь в омут.
— Я вот встану и уйду от тебя.
— А уйдешь, и я уйду. Навсегда. Кирпичи на веревке.
Роман взглянул ей в лицо. Она побледнела. Глаза были сухие и горячие, как угли. Она не шутила. И опять невольно, сквозь свою сдержанность Бастрыков подумал: «Пламенем пылает! Нелегко пройти мимо такой… И как только у Терехи рука на нее поднимается! Знать, душа мелковата».
— С тобой можно говорить, Луша, спокойно?
— Твоими разговорами и живу. В них одних вся отрада. От Терехи только ругань слышу.
— Ты его хоть чуть любишь?
— Одного тебя люблю.
— Опять она за свое!
— Пойми ты меня как умный, добрый человек. Не могу без тебя. Исказнил ты меня. Не сердце у меня внутри — решето, раны одни. Погибну я. И ты один на свете спаситель мой…
— А ты можешь понять меня? Или твоя боль заслонила тебе глаза?
— Роман, ты любишь меня?
— Не люблю, Луша. Чтобы полюбить тебя, надо иметь душу свободной. А я все еще Любу помню.
— А полюбил бы потом?
— Не знаю, Луша. Зачем говорить о том, чего нет?
— Полюбил бы! Я знаю. И какой бы я тебе подругой была, как бы хорошо нам было!
— Ты так говоришь, будто мы с тобой двое на этом берегу. А что бы люди сказали? Коммунары? Они сказали бы: председатель наш подлец, он обманул нас. Он разбил семью товарища. Ему нельзя верить: он предаст любого и в другом. Он хвастал, что отдаст жизнь людям. А что оказалось? Он устраивает поудобнее свою жизнь, еще никак не устроив ее для всех. Ты это понимаешь, Луша, или нет?
— Уйдем отсюда, Роман. В коммуне Васюха останется.
— Лучше застрели меня на этом месте.
— Выходит, нет у меня надежды.
— Нету, Луша.
— Ты жестокий, Роман. Камень.
— Ты жестче, Луша. Ты как река в половодье: заливает и берега и острова. И нет ей дела до того, что тут люди, избы…
— Ты можешь, Роман, одну мою просьбу исполнить?
— С охотой, Луша.
— Какая моя доля будет дальше — не знаю. Вижу только — жить так нельзя… Позволь мне проститься с тобой. Дай поцелую тебя.
Лукерья встала, бережно обняла Бастрыкова за голову и поцеловала его в лоб неловким, коротким поцелуем. Теперь встал и Роман.
— Дай мне, Луша, свою руку. Я хочу пожать тебе ее на счастье.
Он крепко сжал Лукерьину заветревшую руку.
— Погасло мое счастье, Роман.
— Загорится еще, Луша.
— Едва ли.
Она пошла прочь нетвердой походкой. Роман сел, развернул тетрадь, но тут же закрыл ее. Вдруг ему нестерпимо стало жаль Лукерью. «Ну зачем я так с ней говорил? Ведь любит же она меня, любит». Ему захотелось догнать Лукерью и сказать ей что-то доброе и сильное. «А что ты ей скажешь? — спросил он себя. — Единственно, что может обрадовать ее, — твои слова: «Луша, прости меня. Все, что я сказал тебе, — неправда. И я ведь люблю тебя».
Бастрыков постоял у шалаша минуту-другую в задумчивости и вдруг бросился по тропинке в гору, откуда доносился дробный стукоток разговорчивых топоров.
Глава одиннадцатая
Болезнь Ведерникова оказалась неопасной. Проспав крепким, беспробудным сном почти целые сутки, он встал в полном здравии. Правда, руки его были ни на что не годны. Он с трудом застегивал на себе пуговицы, с трудом держал ложку и хлеб. Ладони сплошь покрылись коростой.
Порфирий Игнатьевич и офицеры подкарауливали его пробуждение. Им не терпелось услышать обстоятельный рассказ о выполнении задания, о жизни коммуны. Едва Ведерников сел за еду, его окружили.
— А мы, Гриша, не на шутку перепугались. Решили, что ты заболел какой-то ужасной болезнью, — потирая голый череп, улыбаясь бесцветными глазами, проговорил Отс.
— Скажу по чести, я подумал, сыпняк! — мрачновато ухмыльнулся Кибальников.
— Ты ведь бредил, господин Ведерников, — вступил в беседу Порфирий Игнатьевич. — Кричал, что в кого-то влюбился. А потом во сне, когда я заглянул сюда в дом, ты называл даже имя. Луша! Я сразу понял, что наш господин Ведерников вспомнил какую-то петроградскую симпатию…
Щегольнув перед офицерами своей осведомленностью, Исаев засмеялся. Заулыбались и Отс и Кибальников. Только Ведерников оставался угрюмым.
— Нет, Порфирий Игнатьевич, я не бредил, — сказал он. — Я действительно влюбился. И очень серьезно. И ее действительно зовут Лушей. Вот так, господа.
— Фю-фю-фю, — многозначительно присвистнул Кибальников и долгим, обеспокоенным взглядом посмотрел на Отса.
Обескураженный Порфирий Игнатьевич беспомощно развел руками.
— Каждый из нас свободен в своих чувствах, Гриша, — прервал затянувшееся молчание Кибальников. — Но мы живем в особых условиях, и, право, нам сейчас, кажется, не до любви. Расскажи, пожалуйста, был ли в коммуне? Какова она?
Ведерников склонил голову, и на его щеках выступили желваки. Он упрямо молчал. Отс решил несколько поправить Кибальникова, заговорил мягким, отеческим тоном: