Они не отошли от берега и двадцати шагов, как увидели, что навстречу им торопится Алешка.
— Ты что, сынок, так рано соскочил? — спросил Роман.
— Мамушку я во сне видел, тятя. — Заспанные глаза Алешки вспыхнули, на тонких красных губах задрожала улыбка умиления. — Будто сидим мы с тобой вот тут на берегу. Чиним обласок. Вдруг смотрим, а по этой тропке, с горы, идет наша мамушка Люба. Такая веселая-веселая. Подошла к нам, села вот тут на чурбачок, спрашивает меня: «Ну, как ты, сынка, доволен тятей? Ласковый он с тобой или нет?» Я говорю: «Мамушка! Я предоволен тятей. Мы с ним заодно и везде вместе». Потом вижу, она встала, положила одну руку тебе на голову, вторую мне и говорит: «Ну и живите дружно всегда-всегда. А меня теперь никогда уже больше не увидите». И тут, тятя, я проснулся. Хотел тебе сон этот рассказать, пощупал постель, она пустая, холодная… Вот я и побежал тебя искать.
Бастрыков почувствовал, как горло стиснула боль. Он прижал Алешку к себе, обхватил его худенькие плечи большими горячими ладонями, закрыл глаза и минуту стоял в каком-то оцепенении, забыв, кто он, где он и что происходит вокруг. Лукерья взглянула на Бастрыкова, всхлипнула, кинулась в сторону, в кустарник. Их скорбь была такой безутешной, что сердце Лукерьи не вынесло.
— Пойдем, сынок, в шалаш, полежим часик. В голове у меня как-то плохо. Шумит, — сказал Бастрыков, снимая руки с плеч сына.
Они залезли в шалаш, сплетенный из тальника, обнялись и затихли. Алешка лежал с открытыми глазами, вспоминал сон. Бастрыков поцеловал сына в голову и быстро уснул. Алешка лежал, боясь пошевельнуться, понимая, что отец устал и ему надо поспать. Мальчику уютно и тепло было в объятиях отца. Однако сон Романа был недолог. Послышались шаги, говор, и к шалашу подошли Васюха и Митяй Степины. Бастрыков встал, вылез из шалаша. Над Васюганом занимался солнечный тихий день. Река блестела, переливался серебром прибрежный песок, и зелень кустов была ослепительно яркой.
— Какой денек нам боженька, мужики, посылает! Можно подумать, что он тоже в коммуну решил записаться! — воскликнул Бастрыков и потянулся с аппетитом, так, что хрустнули кости. Поспал он едва ли больше часа, а сил прибыло на целый день.
— Тереха наш теперь уже далеконько, — вспомнил Митяй о посыльном партячейки.
— На рассвете мы его с Лукерьей проводили.
— А я слышал, как вы мимо шалашей ходили, разговаривали, но, холера ее возьми, спится под утро — прямо удержу нет. Так и не встал, как сурок какой-то, — упрекнул сам себя Митяй.
— А у меня всю-то ноченьку рука ныла. Забылся только под утро, — морщась, пожаловался Васюха и покосился на свою руку, висевшую плетью.
— Мужики, сегодня народ поведем на раскорчевку. Дело там затормозилось, двинем его общей силой, — сказал Бастрыков и, согнувшись, заглянул в шалаш. — Вставай, сынка, поднимайся, рабочий народ!
— Сейчас, тятя, я мигом. Пуговка от штанов оторвалась. Пришью — и готов воду тете Луше таскать! — отозвался из шалаша Алешка.
— Вот и хорошо, сынок! Вот и лады, — сказал Бастрыков и вместе с Митяем и Васюхой заторопился к столам, где уже собрались коммунары на завтрак.
Глава девятая
Сумерки настигли Тереху верстах в десяти от устья Васюгана. Река становилась все шире, берега ниже, свист ветра ожесточеннее, удар волны яростнее. К вечеру небо помрачнело, опустилось. Откуда-то из-за леса доносились отдаленные раскаты грома. Тереха чувствовал, что руки его уже сдают, в пояснице появилась ломота, но он плыл и плыл, намереваясь остановиться на ночевку где-нибудь на обском берегу.
Когда до Оби осталось не больше двух-трех верст, Тереха вдруг увидел в сгустившемся сумраке задрожавший огонек.
— Ого, пофартило мне! — радостно крикнул он и, позабыв об усталости, принялся грести сильнее, убеждаясь, что в его руках еще немалый запас силы и ловкости.