— И никогда не думал, что мы снова встретимся? — спросила Надюшка, глядя Алешке в глаза не только уже без застенчивости, но и с некоторым вызовом, блеснувшим в глубине ее голубых глаз.
— Нет, не думал. Вспоминать — вспоминал иногда. Как, бывало, начну думать об отце — вспомню Васюган, коммуну, нашу поездку к твоему деду и тебя, конечно, — чистосердечно, без всякого лукавства, которое и в малом и в большом совершенно было чуждо ему, сказал Алешка.
— А я вот знала, Алеша: рано ли, поздно ли я снова встречусь с тобой. И так мне запомнился тот ваш приезд — до самой последней минуточки. Все, все помню… Да и хитрого в том ничего нету. Людей приезжало к нам мало, а из сверстников ты один был за все годы. Помнишь или нет, как мне «Интернационал» на память рассказывал?
— Что-то мельтешит, Надя, в памяти, а яркости нету. Вот насчет винтовки дедовой помню. Как увидел ее за дверью в амбаре, как сдержался, чтоб сейчас же не побежать к отцу…
— Ну а я и это помню, и многое другое. Помню, вы уехали, а дед Порфирий Игнатьич бросился на матушку Устиньюшку с кулаками: «Зачем пускаешь остяков в амбар? Они донесли!» А потом она утихомирила его и, когда он уснул, отправила меня на заимку с обедом для офицеров… извергов этих…
— Офицеров? Каких офицеров? — с недоумением глядя на Надюшку, спросил Алешка.
— А тех самых, которые убили твоего отца…
Алешка замер, придержал весло. И с этой минуты время словно понеслось вспять, разверзлись его тайны, и Алешка увидел все события лета двадцать первого года с другой стороны, самой страшной, самой жестокой и бесчеловечной…
Он сидел, будто окаменев, только руки его, как прикованные к веслу, двигались механически. Глаза утомленно блуждали, пригасал их блеск, и лишь в отдельные мгновения в них вспыхивали горячие огоньки ненависти. Снег перестал, но ветер не унимался, обжигая бледное лицо Алешки упругой, холодной струей.
Ничего не пропустила Надюшка, все припомнила и из того, что знала сама, и из того, что выболтала невзначай матушка Устиньюшка. Даже самые ужасные подробности передала она Алешке, зная, что лучше сразу отмучить его и отмучиться самой.
Тяжко было Алешке слушать. И только настойчивое желание скорее довезти Надюшку до базы придавало ему силы.
— Скажи мне, Надя, скажи по совести, почему ты, по какой причине не стала такой же лютой к людям, как этот… Порфирий Игнатьич? Почему ты почуяла, что правда на нашей стороне? — спросил Алешка, просидевший в полном молчании, может быть, целый час.
— Ты должен знать, Алеша, что, по несчастью, был мне Порфирий Игнатьевич родным дедом. Мать моя служила у него в доме на Васюгане, когда на побывку из армии прибыл его сын. Мать видела: он неровня ей, да не устояла. Так и появилась я на свет божий. Порфирий Игнатьич выгнал мою мать, когда заметил, что она беременная. А тут в войну погиб тот, кто был моим отцом. В двадцатом мать умерла от тифа. Жили мы с ней в Колпашёве. Она ходила по людям, перебивалась с кваса на воду. Порфирию Игнатьичу кто-то сообщил, что осталась я одна-одинешенька. Он и подобрал меня. Родня не родня, а работница, хоть и было мне девять годов. Так и жила я до той поры, пока Скобеева не встретила… У земли, говорят, конца-краю нету, мир велик, да и добрых людей, видать, на свете немало.
— Уж это правда, Надя! И все эти люди одного с нами корня — от сохи да от молота. Ну а когда управляющего «Сибпушниной» увидела, испугалась?
— Еще как! Сразу поняла — не даст он мне пощады. И когда Кадкин позвал меня, начал кричать, что я кулацкое отродье, показалось мне — поступает он по указке Ведерникова.
— А ты бы возмутилась!
— Ну и выгнал бы он меня на все четыре стороны. Он и Скобееву вроде пригрозил…
— Руки у него коротки грозить Скобееву!..
Они плыли, разговаривали, не замечая, что надвигается ночь. А ночь собиралась быть ясной, морозной. Уже выплыл из-за леса месяц, на темном небе вспыхнули и задрожали, как в ознобе, робкие звезды.
Стало совсем темно, когда Алешка подвернул к берегу. Быстро разожгли костер, вскипятили чай. Поужинали. Недосып в предыдущие ночи, усталость сгибали Алешку. Ему хотелось растянуться, уснуть хотя бы немножко. Но мороз становился все сильнее. Берега покрылись плотной изморозью, поблескивая под светом месяца серебряной россыпью снежинок.
— Ты ложись поспи, Алеша, а я костер покараулю, — сказала Надюшка, видя, с каким нелегким упорством превозмогает он усталость.
— Ладно. Но только чуть-чуть. И поплывем дальше. Видишь, какой мороз, и плесы тут тихие, мертвые, перехватит ледком — и кончилась наша дорога.
Алешка лег на полушубок, повернувшись спиной к огню, и сейчас же уснул. Надюшка сняла свой полушубок, накрыла его. Но он ничего не слышал. По ее расчетам, прошло часа два, когда она решилась разбудить Алешку. Тот вскочил, едва она тронула его за плечо.
— Хорошо! Ах, как хорошо! — потягиваясь, сказал Алешка. — Ну, в путь, Надя!