– Не раз-то оно не раз, да мы ж с тобой бабы, поди.
– Ничего, как-нибудь управимся.
И они отстранённо, изредка переговариваясь по всяческим хозяйственным пустякам, уже хотя и без огонька азарта, но торопко до поздна копали картошку. Каждая думала и передумывала о чём-то своём. Коля помогал или играл неподалёку, но потом затих, пропал из виду. Они всполошились, бросились на поиски, но обнаружили его рядышком – он, разбросав руки и ноги, с посапом и причмоками спал в ворохе картофельной ботвы, утомлённый великими трудами дня.
– Ах ты, наш мокроносый ангелочек, – покачивала головой растроганная Любовь Фёдоровна.
Обе постояли над мальчиком, любуясь им, и наконец друг другу улыбнулись. В бодрой поспешности, будто и не работали весь день, добили остатние картофельные полосы, прикрыли клубни, насыпанные горкой, рогожами и мешками, чтобы нередкий и коварный в начале сентября утренний заморозок не попортил всего урожая. Завтра можно будет засыпать в подвал, а сегодня уже никаких сил не хватит.
Вот и вечеру поначалье – трудам достойное и с задумками на завтрашний день повершение, душе какая-никакая ослаба, а кому-нибудь даже и нега. У соседей, семьи Полозковых, тоже выкопали картошку и всей роднёй сели на лавки под навесом за наскоро, но изобильно накрытый стол. Выпили по первой, по второй – мужики зашуршали кисетами, осьмушками газет, стали дуть в мундштуки беломорин; отошли покурить да посудачить о том о сём. А бабы, можно подумать, выпущенные на волю, под гармонь дамского угодника Петрухи Свайкина тотчас затянули голосисто и надрывно:
Сплелись с другими песельными голосами там и там поющей, а где уже и пляшущей Переяславки. Ангара тоже – как будто бы запела, затянула свою заветную девичью песню: вспыхнула напоследок отчаянно алой зорькой, когда солнце подсело в дымчатое марево дальнего посаянья. Хорошо на душе. А мысль – и высоко, и глубоко. Ноги-руки гудят, спину ломит, а всё одно хорошо. Хорошо. Как бы то ни было, а год добрый выдался, и жизни, если что-нибудь у кого-нибудь ещё не так, как надо бы, как чаялось, мало-помалу утрястись, – так исстари и бывало не единожды.
Глава 63
Только Любовь Фёдоровна и Екатерина хотели было взять Колю на руки и идти домой, как возле их огорожи затарахтел «Беларусь». Трактор, задорно чихнув через выхлопную трубу над кабиной, остановился, задорно посигналил. Увидели в прицепе на стоге сена братьев Ветровых – Кузьму и Афанасия.
«Афана-а-а-сий», – пропелось в Екатерине, и ни вопросом, ни восклицанием, а каким-то всплеском неверного и далёкого света.
Любовь Фёдоровна с хитровасто задиристой прищуркой глянула на дочь:
– Катя, признала Афанасия?
– Признала.
– Он молодцом мужик: не часто, но завсегда ко времени наведывается в последние годы к отцу, по хозяйству подсобляет ему и брательнику. Хотя и большая шишка у вас там в городе, а по-прежнему свойский парень – простой и отзывчивый. Давно его не видела?
– Давно.
– Ну, вот, посмотри на свою незапамятную любовь… морковь. – Тут же и отчего-то шепоточком полюбопытствовала: – В сердце-то, Катя, что-нибудь осталось?
– В сердце у меня тихо, мама.
– Тишь да гладь – божья благодать? – усмехнулась мать, но с нежной покровительственностью поприжала голову дочери к своему плечу, даже поцеловала в темечко, как когда-то любила приласкать обеих своих маленьких дочерей. – Но в тихом омути, говорят, черти водятся.
– Окстись, мама!
– Никак чёрта испужалась? Да без козней лукавого, доча, и жизнь не жизнь, а одна тоска зелёная, – задиристо посмеивалась Любовь Фёдоровна.
– Мама!
– Да шуткую, шуткую, доченька! По жизни я, конечно, советская, а душой, что и все мы, русские люди, православная по самую маковку.
Кузьма Ветров разлихо и первым спрыгнул с телеги, в улыбке сверкнул крепкими, белыми, большими зубами. Ото лба его, костисто-выпуклого, «таранного», говаривали селяне, уже набирала мощи залысина зрелого, многодумного мужика, однако по вискам и затылку растопыристо крылились густые, молодецкие кудри, потому и звали его на селе, однако с годами всё реже и реже, Кузей Растопыркиным. Он шустро подбежал к огороже, приветственно взмахнул рукой: