– Нет-нет, Константин Олегович, – загородила собою картину Екатерина. – Она остаётся у нас. Вы что, забыли: это – подарок?
Художник, не поднимая глаз, помолчал, вяло отмахнул рукой:
– Разумеется, разумеется – я помню: подарок Богу.
Он снова весь сник, можно подумать, что мгновенно одряхлел. Отчего-то приволакивая вполне здоровую ногу и ужимаясь до горбатости, направился к выходу.
Перед дверью, однако, обернулся, сказал, ни на кого в отдельности не взглянув:
– Если будете когда-нибудь продавать – имени художника не называйте: не для людей писал – для Бога. Людям моё имя ничего не скажет, а Он и без того
Екатерина и Леонардо стояли у калитки, когда художник и его жена уходили в потёмки, придерживая друг друга, когда путь совсем уж становился неясен и ухабист. Ветер сдирал последние листья с деревьев и не сегодня завтра быть снегу с этих низко и чёрно провисших небес. И снег конечно же будет лебяжьи пушистый и искристо белый, с милосердной заботливостью прикроет весь неустрой и неприветливость нынешней осенней земли. А поутру непременно выглянет, что и бывает повсюду после ненастья, солнце, и многие люди подумают – на какой красивой и приветливой земле они живут.
«Божий мир, Божий мир…» – сами собой шептали губы Екатерины.
Глава 43
Екатерина долго и мучительно не могла найти места картине. С табуретки в течение нескольких месяцев её так и не тронули: ни Екатерина, ни Леонардо не отважились сказать один другому: «Этой картине висеть – или лежать – вон там». Она являла собой и драгоценность и обузу одновременно. Драгоценность – потому что истинно была хороша художнически: изысканно красочная, философически всецело здравая, до детской наивности и чистоты сердечная. А обуза – потому что нравственно колола душу Екатерины, не принявшей не только своё портретное сходство в деве, но и очевидную двусмысленность и игривость всей образности живописного полотна. Екатерина не хотела, чтобы картина соседствовала, как бы то ни было жительствовала, что ли, в одних стенах с образáми, с Державной. Но что сделаешь! – понимала она, жалея художника.
Однако вскоре, весной, судьба картины устроилась сама собой: она попала туда, где, видимо, и было её подлинное местоположение.
Одним прекрасным весенним утром Константин Олегович не проснулся. Он всегда вставал спозаранок, чтобы, как вошло у него в несколько ритуальную привычку, но и в потребность сердца, сказать на только-только высветлившийся восход:
– Здравствуй, новый день жизни!
Супруга обнаружила его лежащим в кровати на высоко взбитых подушках с приоткрытыми глазами, направленными к окну. Там распускались почки на деревьях, на ветвях щебетали птицы, в лазури неба нежились и плыли стайками диковинных птиц облака, и солнце золотцеватыми трепещущими тенями отблесков живило лицо художника. Софье Ивановне показалось, что
– Костик, слышь, я побежала на рынок: картошка закончилась, – из прихожки от комнатной двери в привычной оживлённости духа сказала она, уже одетая в пальто. – А тебе партийное задание: пожалуйста, нарисуй наше окно вон с теми нежными побегами и птичкой. Да! и солнце подрисуй. Солнце! И – облака. Они, обрати внимание, просто сказочными лебедями плывут. И будет совсем замечательно, дорогой, если ты своим шикарным живописным росчерком подмахнёшь своё фирменное: «Здравствуй, новый день жизни!» Я детям в Доме пионеров предложу твою картинку для вышивки. Не вечно же, согласись, Костик, космос и дев тебе расписывать, пора посмотреть, что есть доброго на нашей грешной земле, – ласково попрекнула она, все годы супружества желая пробуждения в «моём художнике» творческого самолюбия.
В последние месяцы супруг после окончания работы «над картиной жизни и смерти», как сам сказал супруге, был крайне угрюм и молчалив, а вчера перед сном пожаловался, не без привычной для него шутливости, что в левом боку «что-то такое язвительно покалывает», – вот это его молчание она приняла за согласие, за желание покоя, размышлений в тишине и одиночестве, и с лёгким сердцем ушла на рынок, чтобы к обеду порадовать своего дорогого супруга любимыми им драниками со сметаной…
На вынос пришло много народу, большей частью старушек и старичков из соседних подъездов. Но были и другие личности, о которых шептались:
– Гляньте, художник К* подошёл.
– Ещё один. Кажется, живописец П*.
– Видать, покойничек в почёте был у этой творческой братии.
– Видать, видать.
В кружке художников в полушепотках парило в воздухе:
– О, Константин Одинцов – художник, художник.
– Что там, мастер!
– А педагог? Как его обожали ребятишки!
И ещё что-то высокое и немаловажное произносилось, с нередкими глубокими вздохами, в неизменном опечаливании лиц. Как, возможно, и дóлжно быть.