Хлебал густой, как кисель, студёный воздух, всматривался в укутанную снегами-мехами Ангару, на взгорья правого берега, облаками стоящие по-над рекой. Далеко-далеко видно. Вольные родные просторы, – наконец-то он к ним вернулся. Поискал глазами пастушье зимовье, в котором давным-давно, мнилось, что десятилетия назад, миловался с Екатериной, – нет избушки; наверное, пацаны по шалости спалили. Покачал головой: и жизни той уже никак не вернуть, хотя бы даже, наверное, смог бы каким-то чудом утроить силы своего упористого характера. Видно, что имеешь, тем и живи.
Отец вышел не сразу – ещё подсыпал в кормушки овса, пожурил норовистого жеребца Струнчика, что тот копытом втихую прошаркивает доску в соседнее стойло, в котором на днях поселилась пестрогривая красавица кобыла Яблонька.
Похлопал сына по спине:
– Коросту сколупнул у тебя с души? Уж не обессудь, сын. Вишь оно чего: переживаю я за Катюшку. Славная дивчина.
Сын поприжал отца к своему боку:
– Пошли к маме, что ли.
– Айда. Уж, верно, заждалась она нас, говорунов.
Глава 21
Кладбище на отшибе, сиротливо и знобко жмётся в соснячке за перекатами полей, вздыбленных сугробами. Оно выцветшей ситцевой цветистостью венков и крашенных оградок с памятниками мреет в морозном, но волглом туманце, который наползает на село с ангарских торосистых прогалин, а под ними изобильно бьют тёплые ключи. Свернули с большака. К кладбищу дороги не оказалось, хотя раньше, помнил Афанасий, каждую зиму – нет, есть ли покойники на селе – трактором пробивали в снегах колею, и люди шли к своим дорогим могилкам. А сейчас лишь вьётся к нему тропка, всего одна. Сугробы высоки, волновиты, и тропка тонет и теряется в глубях, ступням едва на ней уместиться. Афанасию понятно: если нет расчищенной дороги, выходит, что нынешней зимой не хоронили. Понятно и другое: тропка нахоженная, а потому можно предположить, что всё же не забывает народ своих опочивших сельчан.
Однако, когда вошли в кладбищенскую ограду, Афанасий увидел, что тропка не разветвляется, а прямится в одну-единственную сторонку, и он знал, в какую.
Неужели?! – вздрогнуло в нём нежно и томительно.
Тропка оказалась
В горле Афанасия солоно задрожало. Какое-то высокое, но тревожное чувство прихлынуло к его сердцу. Понятно и горестно, и радостно: дорожка – отцова, и он ходит, может быть, каждый день, к матери. Понятно и другое: сельчане, очевидно, забывают о родных могилках.
Илья Иванович, в сжиме всей пятерни, по виску стянул с головы шапку, принаклонился:
– Ну, здравствуй, Полюшка. Вот, сына привёл. Как ты тут?
Точно с живой говорит, – снял и Афанасий шапку, не тотчас догадавшись, как нужно поступить перед могилой. Уже слёзы клокотали в его горле. Но он умеет сдерживаться; он не заплачет.
«Знаю, мама, неправильно живу. Прости. Прости, если можешь».
И голосом матери, издалека, мгновенным всплеском, отозвалось в его сердце: «Сыночка». Только одно слово. Но именно то слово, которое он любил и часто вспоминал, когда мать ушла навечно. Он понимал: как много ласки и любви собралось жизнью и судьбой рода Ветровых в одном слове!
Стоит он над могильным холмиком растерянный, но чутко прислушивается, ожидая слова. Однако слышит ответно только лишь тишину. Видит: вдали, как обломанное дерево, торчит над снегами полей и над печными дымами проснувшегося села церковь со сбитой маковкой, ныне служащая людям складом. Непримиримый атеист, Афанасий неожиданно подумал о том, что и церковь покалечили, и кладбище забросили.
– Пойдём – или что? – назад, – плывущим голосом произнёс отец, нахлобучивая на голову шапку и при этом бесцельно передвигая её туда-сюда, словно бы она мешала ему, была сейчас лишней, неуместной.
Афанасий неясно покачал головой и, забыв надеть шапку, побрёл к селу, взглядывая поминутно на церковь, – можно подумать, что она была для него указующей метой на его пути к большаку, а он боялся сбиться с дороги, заблудиться.
Илья Иванович ещё замешкался у могилки, и Афанасию понятно: что-то ещё говорит. Без посторонних ушей.
Когда отец и сын забрались на большак, Афанасий обернулся – в нескольких десятках метров тропки уже совсем не было видно в сугробах: казалось, сомкнулись они и схоронили её. И внезапно – жуть детской беспросветной тоски и страх отчаянного, как если бы ему, вдруг ставшему маленьким, а мать жива, сказали: «Ты маму больше не увидишь!»
Глава 22
В молчании дошли до дома Кузьмы.
Порадовался, загоревшись в прищуре, приметчивый глаз Афанасия – хороший дом у брата. Высок он, широк, из бокастого ошкуренного кругляка медово-молочного отлива, повенчан четырёхскатной жестяной крышей, с ещё пока дивной для деревень верандой, с крыльцом просторным под размашистым козырьком, с большими да к тому же в крупные – по-городскому – стеклины окнами, изукрашенными резными наличниками с прорисованными масляными красками цветочками и листиками. Над домом на коньке бравастый пёстрый петух – прямо-таки живой, и не иначе! Не приметил Афанасий таких же домов в Переяславке; и в других приангарских весях не видывал ничего подобного.